Версия для печати
Оцените материал
(5 голосов)

Александр Щедринский


***

 прошу, посторонись, мой зрелый век.
замедлись, обожди, позволь взбежать мне
опять вдоль лестниц к той, кого обрёк
всю ночь одной бродить в прозрачном платье.
позволь всё вычесть, что пошло не так, –
обиды, боль, больницы и вокзалы.
все крики в адрес мой, что я дурак,
и все мои ответы зубоскала.
прошу, постой. позволь припомнить мне
её глаза, что прячутся в проспектах,
а сердце, что придавлено к стене,
болтается в груди, как голубь в клетке.
позволь мне всё забыть, переписать,
что так бездарно в трезвости слагалось.
ведь в молодости нам не угасать
и не писать – а только жить. и мало
должно быть жизни, сколь ни проживи.
любой глоток и запах – как последний.
любовь – навеки, дружба – на крови
в декабрьскую ночь и в полдень летний.
напомни, зрелость, сколько я иду
туда, куда давно уже не надо.
иду себе на горе и беду,
иду оттуда, где ушедшим рады.
остановиться бы, прилечь на снег,
на том снегу вовсю раскинуть руки,
чтоб кто-нибудь сказал: «вот человек.
должно быть, его кто-нибудь полюбит».
но нет. иду. из-под подошвы грязь
забрызгивает лет минувших святость.
и ни одна космическая связь
нам не поможет скорбь земную спрятать.
вопрос цены, заплаченной за смех, –
пожалуй, вид одной посмертной маски.
когда себя ты выделил из тех,
кто смог взойти, а ты – засох средь пасхи.
прости, о, зрелость, что никак принять
не в силах я приход твой неизбежный.
я думал, всех ты схватишь, но меня –
не сможешь. пожалеешь, словно пешку,
что никогда не выбьется в ферзи.
гляди в меня, остывшее, былое
и на своём холсте изобрази
всё то, что время сделало со мною.


***

На смерть Иосифа Бродского
28 января 1996 года

и был январь. такой же, как теперь.
должно быть, снег пустынно хороводил,
и он не закрывал входную дверь,
поскольку закрываться там не в моде.
горел нью-йорк, но он припомнил дом
другой, где между комнат полторушка
дана ему, а рядом, за прудом,
в свинцовом небе – звёзды, как игрушки,
рождественских ушедших вечеров.
сегодня он курил и думал много:
о том, что раньше больше был здоров,
о том, что не сумел поверить в бога,
хотя ему припишут вдалеке
едва ли не поповское сознанье.
пока что он держал в своей руке
стихи без эпилога и названья.
ходил по кабинету и смотрел
в окно – а там – и люди, и машины.
«должно быть, я чертовски постарел», –
подумал, увидав у магазина
влюблённых янки. впрочем, если в чём
различья нет в империях великих,
то в их влюблённых – в коих за плечом
его она стоит, листая книги.
он лишь успел немного пожалеть,
что говорил, что хочет в сан-микеле
пристанище снискать на сотню лет,
а не вблизи от собственной постели.
единственное, что не вспоминал, –
марину, ведь она сошлась с каким-то,
а он давно успешно променял
марину на марию, словно пинту
бездарнейшего пойла на коньяк.
так что грустить в том не было причины,
хоть он влюблён был раньше, как маньяк, –
но это – признак сильного мужчины.
теперь же он ходил и думал, что
все январи похожи друг на друга:
«неинтересно жить. пустой листок
опять я буду мучить полдосуга.
и что с того? ну сколько мне ещё
писать стихов – великих и похожих?
должно быть бог (нет, чёрт) представит счёт
за то, что с человеком сбыться может».
и только он припомнил о самом,
то пошатнулся, грудь сдавил рукою,
и выдавил: «ну что ж, любимый дом,
пожалуй, до свиданья. я – к покою…».
ещё два шага выстрадал к окну,
чтоб отворить, но – тщетно дотянуться.
кому поставишь это всё в вину,
коль при смерти движенья не даются?
и он упал – как, вправду, сын с креста,
как ангел с неба, как звезда с орбиты,
сгорая, но внимая: «высота –
то место, где я был, хоть я подбитый
отныне. но я многое прошёл».
и проплыли перед глазами дали:
отец и мать, друзья, больничный шок,
и пару лет, что в ссылке ему дали.
рассеялось пространство из оград
меж тем, где бог, и тем, что в самом деле.
и плыл он в свой любимый ленинград,
хоть знал, что пункт конечный – сан-микеле.


***

и это всё когда-нибудь пройдёт,
мы вырастем, как дети зазеркалья,
лишь посмеёмся, как какой-то год
в двухтысячных нам приносил страданья.
как плыл апрель, и речка заодно
плыла от «эпицентра» до кино.

ты выйдешь на свиданье. не юна,
но так же хороша. пальто, сапожки,
в кульке – бутылка старого вина
с каким-то крымским замком на обложке.
и выйдет он, усат, уверен, прям,
с тобой пойдя, как не случалось нам.

семья другое – это вход в дома,
где затхло, пахнет жареным и сладким.
и чтобы не сойти совсем с ума,
выходишь на балкон курить с оглядкой
на курящего слесаря петра,
что выдаёт приветы из нутра.

семья другое – смех во рту с борщом,
смешные свитера, носки с рисунком.
и спор на кухне с грамотным врачом,
был кох врагом иль просто недоумком.
в конце концов, семьёй идёшь туда,
что презирал в минувшие года.

а что же я, коль спросишь, вспомнишь вдруг?
а я, пожалуй, выйду так, как раньше.
вкруг дома наверну широкий крюк,
поправлю ворот, насвищу без фальши.
и подожду свою мадемуазель,
с которой, чем гулять, милей в постель.

но всё-таки пойдём. куда-то в парк,
ведь денег у поэта – кот наплакал.
кот будет «мяу», ворона будет «карк»,
чтобы, придя, я что-то накалякал
в своём листе, не нужном никому,
как только поколенью и Ему.

а гости что? я буду этот быт
активно презирать, считать банальным,
ну и она, конечно, так и быть,
со мною согласится, чтобы в спальне
своим согласьем дольше продержать
меня, пока не сломится кровать.

так вот, мы прогуляемся, но тут,
с той стороны, с которой только время
былое переходит; где не ждут
ни капли от смешного настроенья…
навстречу с этим будешь ты идти,
и не успею я свернуть с пути.

в упор, глаза в глаза, «привет в привет»
молчание моё в твоё упрётся.
и проплывут меж нами сотни лет,
и сменятся сезоны, это солнце
за два мгновенья бабочкой сгорит,
что притянулась в пламя, как магнит.

и застучит внутри предатель мой,
которого я усыплял так долго.
и всё пойдёт к чертям: скользну ногой,
губою дёрну, кашляну негромко.
хоть, впрочем, ты не лучше будешь. ты
раскинешься, как в питере мосты.

не будешь знать, куда девать глаза
и задрожишь, как будто минус сорок,
и спутник твой, тебя державший за
ладонь, вдруг перестанет быть опорой.
и по щеке покатится она,
что нам двоим и будет лишь видна.

а после – шаг за шаг, и мы уже
схожденья точку перешли на метр.
и дальше, словно души в неглиже,
бежим долой, скрывая все приметы,
в свои разнолежащие дворы,
как будто в посторонние миры.


РЕВЕККА

как исааку, мне дадена только ревекка.
вот, се жена твоя до окончания века.
пей и порхай, пой заливисто, как канарейка.
только женись не на ком-нибудь, а на еврейке.
нет, ты не сможешь девчонку из третьей парадной
больше наречь хоть однажды своей ненаглядной.
и не вернёшься, ползя к своим прошлым любимым, –
да, за всем этим следят над тобой херувимы.

честно ли это – что мне назначают влюблённость?
скажем – жену. что теперь лишь одна разобщённость
с родиной, где я встречал самых радостных женщин,
предполагая, что с кем-нибудь буду повенчан.
нет – говорят – обрезание, хава нагила –
и чтобы дщерь авраама к тебе угодила
в мощные руки, чтоб нёс ты до брачного ложа –
ну а там папа-егова, конечно, поможет.

вправду ли ты, мой отец, эту женщину даришь,
или же я – как овца в бестолковой отаре?
вправду ли образ твой в этом законе прочерчен,
или же это политика – равная смерти?
вправду подаст ли ревекка водицы напиться –
чтобы я понял: она! и что должен жениться.
чтобы сомнения ноль: иудеево чадо!
и ничего, никого мне, помимо, не надо.

здравствуй же, жено! из памяти новозаветной
ты уведёшь меня ныне в шатёр предрассветный.
станешь рабою на ложе, царицей – средь дома.
будешь впускать или нет сюда новых знакомых.
станешь единою плотью со мною, опорой,
чтобы родили с тобой мы давидку, девору.
чтоб я встречал это солнце с начала, с востока –
в коем бы чувствовал: вправду, всё это – от бога.


***

последняя из них меня погубит:
придёт, высокомерна, в цвете лет,
как чёрный плод, облизывая губы,
от них оставив на бокале след.
махнёт платком и выбежит навстречу
порхающему снегу в декабре.
в том декабре, где нас уже не лечит,
как в детстве, материнское пюре.
и от любви не вылечат тем паче.
считая дни, я буду падать вниз.
жизнь – путь в один конец, и не иначе,
а значит, век иной, посторонись.
одна была началом – светом в бездне.
а эта всё как надо завершит.
но тем оно яснее и чудесней,
что смерть со смыслом не переборщит.


***

не приходи, в глаза мне не гляди.
что можно, всё осталось позади.
впервые обращаюсь не шутя
к тебе каких-то надцать лет спустя.
гляди в окно, но только не в глаза,
начнётся после сумерек гроза.
коты в подъезды спрячутся, и ночь
не сможет звезды на небо вволочь.

целуй картинку, и в кровать кричи,
и бродского цитируй. кирпичи
пусть вздрагивают в доме от того,
как воешь ты, что рядом – никого.
но всё ж цени момент, где ты одна,
где над тобой не властны имена
ни бывших, ни грядущих, где страна
в зрачках пустых отчетливей видна.

люби меня. любить не прекращай.
пусть будет вечер рубенса и чай.
увидишь, может быть, в его штрихах
всё то, что не успел я впопыхах
сказать. а он, стервец, нарисовал.
должно быть, ту же жизнь переживал,
что я теперь. и ходит в темноте,
где по углам мерещатся не те.

переходи на улицу, когда
на череп давят стены. города
нам для того и строили, чтоб мы
могли в них заплутать среди зимы.
чтоб нас потом в них главные нашли
и в новые пенаты принесли.
накрыли стол и натопили печь,
уча нас, как самих себя беречь.

ну а потом иди, куда дойдёшь,
пусть будет дождь, ведь обещали дождь.
хоть что-нибудь сбываться здесь должно,
как в старом романтическом кино.
а после… тчк. тире. обрыв.
спроси у ветра: «жив?» – «конечно, жив».
«а любит ли?» – «а это ни к чему
убогому сознанью твоему».

***

женщина случая – что обстоятельней
крошит собою всё необходимое?
вот, ты гуляешь с ней, давишь объятьями,
трогаешь шею её лебединую.
вот, ты целуешь её и вином поишь,
перечень слов подбираешь внимательно.
но понимаешь, что всё это – время лишь,
что у чего-то другого украдено.

вместо прогулок ты мог бы повеситься,
вместо вина – написать завещание.
а целоваться – так с милой ровесницей –
с той, по ком сердце трепещет отчаянно.
первая в жизни случайная женщина –
опыт проклятия, опыт старения.
но от него ни на йоту не деться нам,
взрослым поэтам печального времени.


***

квартирка спит. всё ждёт чего-то в ней.
две шторы, дверь, обилье книг на полках.
и где-то рядом – ширится бродвей,
а здесь – поэт уснул над кофемолкой.
машины разгоняются. рассвет
немного заворачивает в окна.
и лишнего в картине этой нет
нисколько, словно всё представил бог нам.
да, чайник на плите. да, календарь
с какой-то заграничною девицей.
и в запахах господствует миндаль,
который лавке рыночной годится.
владелец спит. и видит древний рим.
колонны лиц и колоннады в зданьях.
он спит, и видно: нет кого-то с ним,
ведь взгляд блуждает – словно ждёт свиданья.
он и во сне её скрывает от
всех глаз и осуждающего гнева.
она приходит только в вечер тот,
когда он спит в октябрь без обогрева,
хоть холодно уже. вот так придёт,
своим дыханьем руки ему греет.
и говорит: «мой милый, новый год
здесь каждый раз случается быстрее».

и он проснётся в сумрачных летах,
напишет с остротой минимализма:
«она была черешней на устах...
но бог не допускает эротизма».


***

поуходили родственные все.
и вот, сижу один, хлебаю пойло,
как голубь, морду вымокнув в росе…
хоть раньше уважал потуги спорта.
бывало: сядешь, включишь биатлон
с каким-нибудь то дядей, то ли дедом:
кричишь «ура!» пришедшим на поклон,
целуешь прибежавшего соседа.
а ныне – тишина. и давит грудь.
и – никого. молчащая квартира.
и мерный стук стоических минут –
как будто метроном исподней мира.
что, мол, живи, как матрица стучит,
иди в обширном ритме ноунеймов.
и чувствуй лишь, как прошлое горчит
в могуществе, потерянном в семейном.


***

он идёт в никуда, хоть и кажется, что куда.
и в спираль переулки завернуты за спиной.
и выстраиваются потемневшие провода,
словно проволокой за тюремной какой стеной.
и приплод голубей, не найдя под собой, где сесть,
будет стаей вороньей кружиться, и прыгнет вниз.
в спиритуализме пространства непросто съесть
то, что бросил бобами дорожными на карниз.
и останутся только шляпа и плащ в конце –
это значит, что путник сумел перейти черту.
будет кто-то следы искать на его лице
в фотороботах, словно в состаренных паспарту.
но влетит только запах – фабричный туман да гарь,
как глотала себя центрифуга седых дворов.
на вокзальных часах прозвучит, что набат, удар –
это с той стороны отвечают нам «будь здоров».


***

опять мне снится тот же самый сон:
она юна, я – в возрасте невнятном.
проходит толчея со всех сторон.
и мы молчим, как кадр, вероятно,
какого-то кино из нулевых,
где вертятся волчком зима и лето.
где всё стареет, бьёт толпе под дых,
и только мы – вне времени сюжета.

и сколько можем так ещё стоять
две статуи, две римские колонны.
недвижим над вокзалом циферблат,
как на стекле рублёвые иконы.

мы будто что-то поняли за раз,
что только взгляд и может донести нам.
«любимая, хорошая» – сейчас
лишь веет словоблудием бессильным.
бесстрастны мы в молчании своём.
виновен ль кто? кого корят молчаньем?
должно быть, только франсуа вийон
мог помолиться б, чтобы всё сначала

пошло, как раньше. больше силы нет
ничьей всё образумить, обозначить.
сквозь сумрачную тьму проходит свет
и люди с шашлыком летят на дачи.

вселенная проходит оборот
и, может быть, в любой момент качнётся,
закончится, и грянет новый год,
и между нами что-нибудь начнётся –
в пределах внеземной уже тоски,
чтоб нас подслушать не могло пространство,
где не одернёшь ты уже руки,
прильнув всем телом к утреннему «здравствуй».


***

когда мне хочется немного холода
в житьё обычное, вполне довольное,
читаю я тогда стихи бродяжные
поэтов уличных с глазами впалыми.
и вот уже иду себе по городу,
и вот уже ищу, где корку хлеба съесть.
чтоб по горбу ногой дала милиция,
на суток несколько определив меня.
живя в идейности и современности,
всегда понять хочу суть безысходности,
и посочувствовать, и в эту шкуру влезть –
такое странное олдскул-реалити.
сыграть в какого-то хмельного бомжика,
придурка-лирика, смешного заиньку,
что жмёт собакена к груди натруженной,
обогреваясь так с сентиментальностью.

но после встать во всём своём обилии,
прическу выдумать, попшикать мордочку
и на вопрос простой, хочу ль поэтом быть,
«ни в жизнь! – ответить им, – плачу! шампанского!».


***

остановись. немного подожди.
мир высечен, хотя ещё не понят.
представь, как принимают вид дожди
подвижной формы шага на балконе.
пускай звезда ведёт по ткани лет.
стань новым зодиаком для рожденья
мессии, что всё в тот же назарет
отправится, сокрыв происхожденье.
постой чуть на центральном рубеже –
окинь, что сделал. будь собой доволен.
а после погляди – на этаже
напротив ждёт она тебя на волю.
оставшуюся часть переходя,
к ней руки, словно к матери младенец,
тяни, чтоб завтра именем дождя
остались на асфальте ваши тени.
а сами вы – завёрнуты внутри
в изгибы одеяла, нераздельно
сплетаясь, как средь праздничных витрин
два лебедя работы самодельной.
и солнце снова всё собой зальёт,
задерживаясь в окнах, словно в смальте.
но никогда и близко не найдёт
оригинала формы на асфальте.

***

два огромных холста. жизнь моя – на одном,
на другом – череда стихотворных баталий.
размещу я по левую руку свой дом,
а по правую – ряд побережий италий.

как едины они, мою бытность храня.
и друг в дружку сбегают, меняются ловко.
и я сам говорю: «и меня, и меня
захватите, когда надлежит остановка!».

сколько красок в обоих – хоть «диптих» зови.
жизнь моя и стихи – это главное что-то.
буквы лезут на небо, а звёзды на вид
водных знаков встревают в линейность блокнота.

улыбаясь, хожу я по пляжам двоих,
здесь окликнут по-русски, а там – по-иному.
вот я слева пишу дерзким росчерком стих –
вот он справа уже представляется хною.

светлый образ житья и искусства при нём –
тих и лёгок мой быт, словно воды у бриза.
мои рифмы горят над столицей огнём,
на плакатах вовсю повторяясь репризой.

мой любимейший мир, мой двухслойный пирог –
если съешь – то навечно останешься с нами.
а за кадром смеётся диснеевский бог
и рисует меня, что кряхтит над холстами.


***

будто снова те четыре стенки
и мороз в окне.
жрёт сосед свои ржаные гренки,
кашляет в кашне.

я укрыт по голову, я болен
и дрожу один.
мне мешают, чтобы был доволен,
водку, анальгин.

ходят коридором санитары,
помогают, бьют.
лишь меня не трогают по старой,
помня шлейф минут,

когда я порой под новый год им
всяко исполнял.
как сказали раньше мне: «не годен»,
так здесь годен стал.

а теперь лежу, укрывшись тихо,
словно на руси
поп-отшельник, праведный расстрига:
мол, иже еси.

руки грею, обнимаю кошку,
мучаю псалтирь.
и готовлю годную окрошку,
бросив нашатырь.

вспоминаю дом свой двухоконный:
милая стоит.
моет свой фарфор – сервиз кухонный
и не говорит.

и ложимся мы вдвоём на печку
греясь, как птенцы
в гнёздышке; стоят вблизи две свечки,
словно леденцы.

а теперь один лежу, прибитый
временем тоски.
движется планета по орбите,
сушатся носки.

и живёт родимая больница,
и не гасят свет.
для того, чтоб заново родиться –
лучше места нет. 

Прочитано 2673 раз