Оцените материал
(0 голосов)

ГАЛИНА СОКОЛОВА

КУПАВА
 

КУПАВА
рассказ

Это небольшой тихий городок на берегу Днестровского лимана. Вёснами вода там доходила до самых мостков и зарастала кружевом купав. А я, любуясь разливом, бродила по берегу и, как сомнамбула, бормотала стихи. Влетали они в мою голову сами собой, будто кто-то бросал их сверху щедрой рукой.

Вот одно:

Тёплый дождь, торопкий, меткий,
Как шершавый гребень, редкий
Расчесал черешен ветки
И кудрявый клён соседний…

Или вот:

Ночь повисла, как чёрное яблоко,
С перезревшими зёрнами звёзд
Волны плещутся зябко-зябко,
Согревая ладони о плёс.
У причалов скучают ялики,
Петухи не дождутся зари.
Звёзды светят, как зёрна в яблоке,
Освещая его изнутри.

И много другого всего. Про воробья в луже, про соседского Бобика… А ещё про Генку Никитина и Тёмку Благовского из нашего класса. Генка был красивый, а Тёмка – хулиган. Его в четвёртом классе даже из пионеров исключили.

Жизнь, как теперь я понимаю, есть точка наложения различных фокусов. Мы всегда на чём-то сосредоточены. И часть событий как бы проходит мимо нас. Особенно когда голова наша забита мечтами. Или ожиданием чего-то, что кажется нам самым главным. Даже просто погружённостью в самих себя. Я и не придавала значения охапкам цветов, которые добывали для нас мальчишки. Одаривать девчонок первоцветами к восьмому марта было заведено в школе. И самым простым, не требующим денежных средств, были купавы. К началу марта все подступы к лиману были ими усеяны. И когда я входила в класс, моя парта представляла собой зелёный стожок с золотистыми звёздочками. Чтобы сесть на своё место, мне приходилось сначала делать раскопки. Втайне мне хотелось, чтобы это было делом рук Генки Никитина – красивого мальчика, светлые глаза которого смотрели на меня серьёзно и даже строго.

Обычно имена дарителей не разглашались, но всем и про всех было всегда известно.

– Это прикалывается Тёмка Благовский, – разрушила мои иллюзии подруга Линка Галкина. – Я видела, как он хихикал.

Я представила конопатого Тёмку и скривилась. Куда ему до Генки Никитина! Тот круглый отличник. И ходит в модном джинсовом костюмчике. Да ещё и с транзисторным приёмничком в руках. И когда мы всем классом ездили на море в Затоку, толстая Галкина под его «Кукарачу» наяривала «чарльстон» так, что прямо засыпала всех песком.

– А Генка кому дарил? – нарисовала я на своём лице беззаботную мину.

– А Генка – мне! – гордо понюхала Галкина большой красный тюльпан. Он был магазинным и наверняка стоил кучу денег.

«Ну и плевать», – сказала я себе и тут же в Генке разочаровалась. На свете есть много чего другого поинтереснее!

Интереснее для меня были стихи. Я их сочиняла дни и ночи, и главным было не забыть их вовремя записать. Что я и делала. Из-за этого многие меня считали чокнутой и не звали в свои тусовки. Так что большую часть суток я витала в облаках. На землю я спускалась разве что от Тёмкиных проказ. Где бы я ни находилась, он выскакивал из-за угла и, давясь смехом, ставил мне подножку. Из-за чего у меня были вечно разбиты коленки. Плакать я убегала на лиман, где, если бы не козы, внаглую изучавшие меня вертикальными зрачками, была бы для всех в полной недосягаемости. И можно было от души обижаться хоть на Тёмку, хоть на Генку, который на прошлой контрольной опять не дал мне списать. Не подбрось шпаргалку чёртов Тёмка, зачёт бы мне видать, как собственные уши. А тому было всё одно – единицей по поведению больше, единицей меньше. В классе он единственный ухитрялся передавать шпаргалки прямо под носом учителя. Он сунул мне её даже на выпускном экзамене. Чего-чего, но от Генки Никитина такого не дождёшься – он никогда не делал недозволенного.

Когда мы окончили школу, многие из Аккермана разъехались – кто поступать, кто отдыхать. Только Тёмка да я всё ещё слонялись по его тенистым паркам. Он – потому что готовился к экзаменам в местный рыбтехникум, а я – потому что не прошла творческий конкурс в Литинститут. Подножки свои он, слава богу, забыл и я могла бродить по улицам, уперев невидящие глаза в небо. Он даже благородно не замечал, как я что-то бормочу, быстро набрасывая это на бумагу. Я писала даже на трамвайных билетах.

По субботам я иногда выбиралась на танцы – из Одессы как раз приезжал Генка Никитин. Вообще-то он был ни при чём, я туда бегала просто от нечего делать. И если уж честно, я и там по-прежнему больше плела рифмы, чем крутила румбу – Генка всё равно танцевал с другими.

– Почему ты всё время что-то пишешь? – спросил как-то Благовский, по своему обыкновению попавшись мне на пути. – Что за странный зуд? – Скрыть блокнот в лёгком сарафане было непросто. Тем более, то из кармана торчала ещё и длинная шариковая ручка.

Я пожала плечами. Я действительно не знала, почему. Скорее всего, это была мания, с которой я не могла бороться. Стихи, как Тёмка когда-то, подстерегали меня всюду, только успевай достать блокнот. Они как кубик Рубика из слов: одно туда, другое сюда – и уже всё новое. Не надоедает. Генка же Никитин мне почти разонравился

– А ну, почитай что-нибудь, – предложил Тёмка, глядя на меня с любопытством. Я опешила. Одно дело послать свою абракадабру незнакомым дядям из толстых журналов. Другое – Благовский, который знал меня как облупленную.

– Почитай, – повторил он, протягивая мне зелёный флажок первоцвета. И откуда он достал его в конце июня? – Я хочу знать, чем ты дышишь, – добавил он, не спуская с меня глаз.

– Зачем тебе? – удивилась я, судорожно подыскивая в памяти что-нибудь поэффектнее.

Глаза у него были такие же рыжие, как он сам. Только в крапинку. Будто в блюдце с чаем нечаянно просыпали мелкие чаинки. И сам он, как растрёпанный ветром одуванчик – вихры во все стороны над остренькими, почти заячьими ушами. Наверное, они так вытянулись из-за моего старшего брата, который за мои коленки не давал Тёмке спуску и таскал его за уши. Я смутилась. Но, ещё раз взглянув на Тёмкины уши, глупо хихикнула и отважилась.

Очень странно, нелепо я с тобой обхожусь,
– проговорила я с лёгким придыханием, наблюдя, как в чаинках его радужек вспыхивает солнышко.

То пылаю, как лето.
То, как осень, сержусь.
То цветущим апрелем
Шлю стихов лепестки,
То по целым неделям
Ни единой строки…

Я с шумом набрала воздух, чтобы огласить заключительную, ударную строфу и грянула изо всех стволов:

Но внезапно опомнясь,
В телеграммы трублю
И где требуют подпись,
Ставлю трижды –
Люблю!

Последнее слово я выпалила, как залп «Авроры»! Мне казалось, это усилит впечатление – я гордилась этим стихотворением. Однако… солнышко в Тёмкиных глазах вдруг затянулось тучками. Он как-то криво усмехнулся и очень быстро пошёл прочь.

– Видишь, какая ты чокнутая, – с торжеством резюмировала мой рассказ Галкина, – Он подумал, что ты это сочинила Генке Никитину – ты же все годы за ним бегала. А Тёмка – за тобой. Это весь класс знал. Одна ты из-за своих дурацких стихов ничего не замечала. Так что теперь, будь уверена, теперь его любовь – ку-ку. Тёмка в тебе разочаровался. И никто больше на тебя, чокнутую, не взглянет! А вот Генка на мне женится. Походит с другими, походит и – жееенится. Э –эх, ты… – И она постучала в мой висок.

Я оглушённо смотрела на Тёмкин цветок. Он стоял в бутылке из-под кефира и смотрел на меня конопатым жёлтым глазом. О чём он говорил мне, этот ранний весенний первоцвет?

Что же он сказал?

Этот цветок зовут купальницей. Купавой. Красив он не тогда, когда распустит свои крохотные лепестки. И не тогда, когда затянет золотом разливистое весеннее половодье. Золотистый, туманный цветок. Заманчив он и неповторим, когда в кулачках будущих соцветий зажмёт он будущее солнышко. Когда с зелёного древка флажок его просигналит: будет! Будет земляничное спелое лето! Будет непостижимая в своих ликах любовь! Будут! Молнии встреч и трепетная нежность! Бездонные ночи и птичий звон рассветов! Будут строчки стихов, светлых и чистых, как первый снег! Всё обязательно будет! Этим и неповторим, этим и красив загадочный весенний первоцвет. А чем ещё мерять её, красоту?


ЩЕЛКУНЧИК
рассказ

Моё знакомство с этим немецким городком состоялось ночью. Мы с родителями прибыли туда в канун Рождества. Вернее, не Рождества, а местного «Кристмаса». Чёрт знает, зачем им понадобилось пилить в такую даль (триста с лишним миль – три часа в пути), да ещё и через перевал, если питейных хватало и дома. Но родители у меня русские, а русским сидеть дома в праздник скучно. Кроме того, в ту пору мне не минуло и шестнадцати, потому моего мнения никто не спрашивал.

Мы поселились в мансарде некоего дорогого отеля, из окон которой только и видны были крыши с разноцветными гирляндами да пики занесённых снегом гор. Погуляли по феерически украшенным рождественскими – или, в нашем понимании, новогодними – декорациями улочкам. Их тут раз-два да обчёлся. Поужинали в какой-то забегаловке с громким названием «Щелкунчик» – было не очень и вкусно. А дальше я видел хоть отца, хоть мать только утром, когда оба, злые от головной боли, отмокали в джакузи и в голос поносили хозяев за хиленький бойлер, горячей воды в котором хватало разве что на одного. Ну, в самом деле: камин с живым огнём был, всякие мебеля с гнутыми спинками – тоже. А бойлер – на одну помывку! Наверное, администрация отеля считала, что в их узенькую лоханку, по иронии торгового тренда названную громким наименованием «джакузи», можно было поместиться втроём. С моим папаней, пузо которого возвышалось далеко над ограничивающей воду чертой. Хи-хи!

В общем, с раннего утра я просыпался от громких проклятий и с неудовольствием натягивал на голову простыню. В номере, несмотря на минус за окнами, жарило, как в духовке – хитеры щедро качали горячий воздух. И лампы на потолке (я их насчитал больше дюжины), жрали электричество как бешеные. Я тоже мысленно отрывался на этой странной немецкой «практичности». Да, городок был немецким, точнее, баварским. Эта маленькая Бавария в самом сердце американского штата носила романтическое имя Лилиенфельд и привлекала любителей сосисок и пива со всего побережья. Но я не любил ни пива, ни сосисок и потому все вечера слонялся по сонным улочкам в ожидании, когда же, наконец, наш «Мерс» двинет в обратный путь.

Так бы оно и было, если бы… Ну да, если бы не вмешался Его Величество случай, который и заставил меня потом, уже весной, когда я получил водительские права, в один из свободных от школьных занятий день самому погнать в Лилиенфельд.


Она шла по заснеженной улочке Лилиенфельда, то и дело скользя белоснежными сапожками по скрытой в позёмке гололедице. Глаза её были полны печали. Возможно, мне это показалось? С чего бы печалиться молодой девушке в канун Рождества?

В тех усыпляюще-медленных снежинках, что падали к её ногам, она словно выпорхнула из моих снов. Я как раз домусолил книгу «Страдания юного Вертера», найденную у матери под подушкой, и весь был полон смутных ожиданий, – они у меня возникали всякий раз после прочтения очередной любовной ерунды. Дело в том, что наш сосед Джимми, который был основательно старше меня, каждые выходные гонял в Канаду к некой филиппинке (чем сделал себя притчей во языцех для моих родителей!), а у меня девушки ещё не было. Правда, в прошлом году я вздыхал по одной старшекласснице из нашей школы, но мой платонический пыл быстро иссяк. Её стал возить на джипе носатый парень из дома напротив, и мою влюблённость как рукой сняло.

…На незнакомке были пушистый белый капюшон и такие же белые сапожки. Напоминала она то ли Белоснежку, то ли Алёну Игоревну из новогодних «Чародеев» (родители часто смотрели советские фильмы). Может и ещё кого-то – тут я терялся, потому что сказки мне читали разве что в детстве. Если бы она так отчаянно не скользила, всякий раз всплескивая руками, то я, наверное, и вспомнил бы кого. Но времени не было – она вот-вот могла и носом зарыться.


– Помочь? – вызвался я, хотя не представлял, что будет, если она изъявит согласие. Город я не знал, скажи она мне, что, к примеру, заблудилась и её надо проводить на такую-то улицу, я попал бы в затруднительное положение. Но неизвестная красавица довольно ловко ухватилась за мою руку, повиснув на мне всем своим небольшим весом. Между прочим, я почему-то всегда знал, какой у моей девушки будет цвет лица и какой формы зубы. Её зубы отвечали всем моим представлениям – они были, как океанские жемчужинки: белоснежные и ровные.

– Я хочу посмотреть гирлянды, а тут так скользко. На Рождество всегда такие красивые гирлянды и всегда такой лёд…

И сама потащила меня к огромной, полыхающей синими звёздами ёлке. Я повиновался, самым срочным образом придумывая тему разговора. Погода? Банально. Как вас зовут? Вот так с бухты-барахты? Вроде неприлично. А, впрочем, была не была.

– Пол, – сунул я руку в её тепловатую ладонь. – Пауль типа. Павлик, вообще-то.

– Одного моего чешского друга тоже Пауль зовут, – обронила она запросто, глянув на меня такими пушистыми от мерцающих снежных хлопьев глазами, что у меня защекотало под ложечкой – именно такие глаза я и представлял у своей девушки.

– Давай пойдём вон туда, где петушок, – не назвав себя в ответ, потащила она меня дальше. Я понял, что дал маху – моё имя ей было ни к чему. Но с какой-то несвойственной себе дерзостью я вдруг брякнул:

– А тебя зовут… Хочешь, угадаю?

Она поправила выбившийся из-под капюшона локон и устремила на меня глаза в ожидании: – Ну?

Я лихорадочно перебирал в памяти имена, но в голову лезли только Вертер и его Шарлотта.

– Шарлотта?

От изумления она даже поскользнулась и снова повисла на моей руке. При этом мы чуть было не свалились возле ёлки, опрокинув муляж того самого весёленького разнопёрого петуха. Хвост у него кто-то видимо ободрал в драке.

– Почему «Шарлотта»? Ты из туристов? Ведь ты не из нашего городишки, – она помогла мне подняться. – Я местных всех знаю.

Я сделал загадочное лицо – я читал, что девушки это любят. И подумал, что мои родители не такие уж лохи – в их книжках можно найти и что-то для себя полезное.

Она ещё с пару минут изучала меня. И вдруг торопливо распрощалась:

– Ну ладно, будь здоров, Пауль-Пол. – и к моему изумлению, помахала рукой какому-то типу в спортивной куртке чуть ли не вдвое меня старше. Он как раз околачивался возле того петуха, делая вид, что просто дышит свежим воздухом. После чего они вместе и ушли. А я остался.

Карма у меня такая: стоит облюбовать девушку, тут же явится какой-то хмырь и враз всё разрушит. Вообще-то ей и самой уже лет двадцать, угрюмо констатировал я, чтобы не очень досадовать.


Как известно, о человеке можно многое угадать даже по улицам, где он часто ходит. Ничего удивительного, что домой я не пошёл. Тем более что слоняться в одиночестве по «Лилейному полю» (что и есть Лилиенфельд в переводе на русский), было, как плавать по лиловым облакам. Моё воображение разыгралось не на шутку. В блужданиях по кипенно-белым пространствам появился новый смысл. И я ошалело мурчал себе под нос какие-то совершенно дурацкие песенки и, отстукивая ногой ритмы, представлял, как вдруг… вот возьмёт она и станет тонуть (неподалёку протекала какая-то порожистая речка), а я, как Том Сойер, спасу её. Я неплохо плаваю. Или случится что-то ещё, и я её выручу. Правда, в этом городке, затерянном среди горных отрогов и исполинских сосен, вряд ли что-то случится. Хотя, вот, например: вчера я вышел на террасу в майке и шлёпанцах, а дверь возьми да захлопнись, и кричи не кричи, никто бы не услышал, не окажись матери дома. Наш номер, как и прочие в отеле, находился от портье в противоположном крыле. А там по вечерам ни души, потому что люди едут сюда не дома сидеть, а есть сосиски и пить пиво. И танцевать шупплаттлер. Кроме того, напротив нашей террасы – паркинг, где машины стоят до утра. И кому взбредёт в голову, что какой-то ненормальный окажется зимой на террасе голым?

В общем, блуждал я таким образом долго. И были лишь я и город. И тишина. Которую можно было мазать на хлеб, такая она была густая. Бродил до тех пор, пока румяный, как Дед Мороз, полисмен (я прошёл мимо него уже в пятый, наверное, раз) не спросил, знаю ли я куда идти.

– Знаю, – отозвался я бодро, потому что заплутаться в этом городке-табакерке было просто точно. Тем более, теперь, когда я точно знал, что здесь живёт моя девушка.

*

– Этот негодник совсем забросил учёбу, – сокрушилась мать, обнаружив в моём рюкзачке отпринтованные листки со стихами на английском. Я сочинял их всю зиму, потому что увидеть снова Шарлотту стало моей идеей фикс. Всё это время я жил как бы с крыльями. Душа моя постоянно блуждала меж звёзд, выглядывая её оттуда – сверху видней. И странички с рифмованными строчками выскакивали из челюстей принтера почти каждый вечер. Может, если бы мы ездили в Городок чаще, моя муза давно бы упорхнула. Но шли густые снегопады, дорога на Лилиенфельд стала опасной и перевал закрыли.

– Нормальные стихи, чего ты? – не согласился папа. И тиснул одно в ближайшем номере своей газеты под рубрикой «Творчество молодых». Когда-то он тоже рифмовал и даже сдуру окончил славянскую лингвистику, которая тут, в американском дампе, была никому не нужна. Но всё равно льстил себя надеждой, что хоть из меня в этом плане будет толк. Я с гордостью прочитал своё имя на вощёной страничке Рождественского номера, который для православного населения выходил на пару недель позже католического. И был потрясён новизной и выразительностью каждой своей строфы, после чего ходил по школе гоголем. Самые первые стихи у меня были посвящены той хорошенькой старшекласснице. В них было что-то про её шейку и рыжие волосы. Но напечатали именно эти, про Снегурочку, у которой то и дело скользили сапожки.

– Кто-о-о? – вылупился на меня сосед Джимми, не донеся до рта недоеденный сандвич. – Что за Снегурочка?

Он был парень простой и русских сказок не читал. Когда он увидел мешок подарков в руках нашего красноносого старца в длиннополой шубе, он прямо офонарел.

– У ваших и Санта Клаус пьяный?!

Стихи мои, насколько я теперь понимаю, были никудышные, но соседу они понравились, и он даже взял парочку себе, чтобы подарить своей филиппинке.


Дружба с Джимми завязалась у меня ещё летом, когда он чуть было не затащил меня на дискотеку. Вообще-то до двадцати одного туда не пускают. Но Джимми сунул мне свой ай-ди, надеясь потом проскочить по второму – у него их оказалось два. Хоть лицом мы были немного схожи, рисковать я не стал – всё-таки тридцать восемь, как указано в его ай-ди, мне не дашь. Хотя в коварном вечернем освещении он выглядел куда моложе. Но я заглянул через стеклянную дверь внутрь и объявил ему, что мне здесь не нравится – какие-то потные жирные девки, хмельные парни… Потому что, если бы меня засекли, возникла бы куча неприятностей. Родители как раз укатили к каким-то своим приятелям, а оставлять детей одних (у нас тут до совершеннолетия все дети) запрещается. Джимми жил от нас напротив и часто, пока старших не было дома, за мной приглядывал. Постепенно мы сдружились. Разница в возрасте его особо не смущала, а по виду я был даже внушительнее – метр девяносто против его метра восьмидесяти. Но был он сухопарый, стройный – и из-за этого казался выше, чем был. Кроме того, он играл в баскетбол и плавал, как дельфин. А потом съедал целый яблочный пирог, оставаясь при этом в том же весе. Кое в каких делах у него опыта было куда больше, и, случалось, он демонстрировал мне свою поцарапанную грудь, многозначительно поверяя, что не поладил со своей филиппинкой. При этом усиленно мне подмаргивал. И, запивая свои рассказы безалкогольным пивом, трепал про свои запои. Правда, они остались в глубоком прошлом, потому что одно время от него стали открещиваться все работодатели. Боясь оказаться под мостом, он принял курс лечения, «зашился» и с алкоголем «завязал» навсегда. Теперь вся жизнь Джимми состояла, в основном, из работы, которую он панически боялся потерять. А работал он где-то в порту, хотя вообще по образованию был пожарником. Но о запоях он рассказывал с удовольствием и особенно рекомендовал филиппинское пиво «Сан Мигель», которое предпочитала его подружка. С девушками у взрослых парней всегда проблемы – никто не хочет нищебродов, у которых нет собственного жилья, а Джимми жил в съёмном апартаменте-студии. Томиться в обществе кого-то старше себя и слушать про его престарелых подружек было иногда занятно. Ей за тридцать, и она никогда не была замужем. Джимми взял её девственницей – так принято у филиппинок: до свадьбы ни с кем. Но свадьбы-то как раз и не было! Некоторые пикантные подробности разогревали моё воображение. Как-то после таких его рассказов одна известная кинодива почти наяву целовала меня в живот, куда-то ниже пупка. И это было сладостно-приятно! Хотя на девчонок я и внимания не обращал, а если о них заходила речь, бросал с миной глубокого пренебрежения: «Мне эти девки – во!». И приставлял ребро ладони к горлу. На что Джимми плотоядно ухмылялся и посматривал на меня вроде как даже с завистью. Я делал вид, что ничего этого не замечаю. Хотя сам только и ждал получения водительских прав, чтобы вернуться в немецкий городок Лилиенфельд, на этот раз одному. Ведь, если в твоей жизни что-то складывается не как у других, значит жди чуда – это я где-то читал.

Таким образом мы общались с Джимми чуть ли не год: вечерами моим родителям дома не сиделось, а ему не с кем было поговорить. Американцы – не большие любители навещать друг друга и встречаются только в барах. Но там дорого. И никого твои дела не интересуют. А тут – нате вам: свободные уши, да ещё и я сам, всегда готовый присмотреть за его дворнягой! Кто-то из бывших русских руммейтов Джимми не выдержал здешней тоски и умотал назад в Пермь, оставив на его попечение своего ожиревшего от безделья пса со странным именем Ельцин-Гад. Мордой пёс и правда походил на опухшего от пьянок Ельцина. Но такие нюансы были не для Джимми. Он просто переименовал собаку в Эльгато (хотя по-испански «El Gato» – кот). Для языкового удобства.

Так Джимми и жил – он да Эльгад, как называл пса я. И когда уезжал к своей филиппинке, с Эльгадом я и нянчился. Пёс имел сквалыжный характер и требовал постоянного к себе внимания. Потому я носил ему дорогой «органик» собачий корм. И водил его гулять.

– А если у неё ещё и дом свой появится, так и быть, женюсь, – пообещал Джимми, раздумывая о филиппинке и дальних перспективах – своих и Эльгадовских.


И когда я, уже с водительскими правами, да со всё ещё неиссякшим желанием скатать в «Лилейное поле», отказался от взятой на себя повинности сидеть с его псом, он был вне себя.

– Ты что?! – вознегодовал Джимми, будто сам только что не собирался семь вёрст киселя хлебать до канадской границы. – Да ты и имя её не знаешь! «Шарлотта», ну так – «Шарлотта». А сама, небось, какая-нибудь Келли, Кристи или того хуже Бекка.

Имя Бекка означало «заманивающая в ловушку»…

– Много ты понимаешь, – не замедлил я восстать. – Никакая не Кристи и, тем более, не Бекка! Возможно, Анжелика. Ангел. В крайнем случае Салли, а сало – оно вкусное и полезное… как и салки.

Джимми покрутил пальцем у виска, но спорить не стал. К тому же, мою малоудачную шутку про сало он и не понял. Он вкалывал в порту и сала сроду не видел. И в салки не играл. И книг никогда не читал.

Но надулся. Весь его взъерошенный вид давал понять, что между мной и им пролегла опасная трещина, которая способна разломать нашу мезальянсную «дружбу».

Я уже был возле самой двери, когда и его Гад-Ельцин шкрябнул лапой мою кроссовку. Он нервничал – хозяин продолжал теребить ключи от машины, а я того гляди переступлю порог. С кем же останется Гад?! Пёс насторожённо переводил свои маленькие чёрные глазки с красными точками в уголках с меня на него и с него снова на меня. Он уже привык, что раз в неделю мы остаёмся вдвоём и бегаем по комнате – играем в салки. Это было весело. И сейчас не мог взять в толк, почему я ухожу?! Ну а мне было абсолютно до фонаря, что думает пёс, и едет ли Джимми в Канаду к надоевшей филиппинке. Мне предстояла встреча с Шарлоттой.

– Ладно, езжай, – обиженно отвернулся к окну Джимми. – Но знай – все бабы – дряни.

Я захлопнул дверь. Джимми имел отвратительную привычку обобщать.


И снова я понёсся по тому же сероватому серпантину дороги между двух отвесных скал, на которых лепились пики молодых ёлок. Из динамика, пробивая узкие лучи солнца, к горным вершинам взвивались золотые трубы фанфар – родители любили классику. Сам же я ещё не знал, что именно люблю. Я просто слушал и вспоминал, как однажды мы ходили на балет, и там тоже звучало нечто подобное. Чайковский вроде. В Америке Чайковского любят и, наверное, если бы не его слишком уж русская фамилия, давно бы присвоили себе. Давали «Щелкунчик» – детскую Рождественскую сказку, которую американцы дают в декабре везде, потому что, наверное, других, как и я, не знают.

Мы сидели в темноте, а сцена была ярко освещена, и по ней носилась на цыпочках сказочная девочка в пышной юбке. А рядом со мной смутно белело платье какой-то молодой женщины, чем-то напомнившей мне сейчас Шарлотту. Тогда я даже не заметил, что балет кончился и пора уходить.

Я и сейчас не зафиксировал время. И три часа дороги показались мне несколькими минутами. Хотя выехал часов в семь утра, когда ещё было хмуро и розоватый туман стелился прямо под колёсами. А сейчас почти белый шар солнца светил в самое темя.


…И чего ради мчался я туда, в тот маленький городок, в котором у меня никого не было? Кто сейчас разложит это на причины и следствия?

Теперь-то я понимаю, причина была в том, что мне хотелось поскорее вырасти. Меня гнала тайная сила моего тела – чувственность, разогретая рассказами Джимми. И в то же время жажда идеальной любви, про какую я читал в книжках. Я был свободен и дерзок. Какими бывают все юные, грешные и одновременно невинные, которых жизнь еще не зацепила своими когтями. Плюс: в Америке от скуки можно было рехнуться, тем более подростку, ведь заняться совершенно нечем, всё дорого и малодоступно, кроме травы и кокаина.


«Неужели я снова увижу её? – думал я, тормозя на парковке вблизи главной улицы и таращась на расписанные красками стены совершенно кукольного городка. – Неужели это возможно?».

Я боялся, что вообще простою впустую, и что никакой Шарлотты здесь нет и не было, потому что она – плод моего воображения. И чтобы не выглядеть перед самим собой полным идиотом, я отправился в кафе и уселся так, чтобы наблюдать в окно всю улицу. Люди по ней сновали, как муравьи возле муравейника. Много людей. Но среди них не было никого, кто напоминал её хотя бы отдалённо. Мне даже не верилось, что она способна вынырнуть из моего бреда – именно так сосед Джимми окрестил мои надежды. Потому что сам он понимал отношения между мужчиной и женщиной исключительно как отношения плотские. И если мою Шарлотту нельзя пощупать, значит это просто «бла-бла-бла». Иногда я с ним даже соглашался. Хотя все эти зимние месяцы воровал из bookstore – книжных магазинов – учебники и загонял их студентам за полцены. Благодаря такой, не вполне одобренной моей совестью практике, сейчас у меня в кармане уютно свернулось золотое колечко с кубиком циркония, которое я жаждал ей подарить. Стыд меня не особо мучил – воровал, да и воровал. От них не убудет. Это же прямо беспредел: в Америке со вчерашних школяров дерут по 40-50 долларов за один учебник. За один! А сколько их надо на каждый курс обучения? За 4-5 лет! А тетради-ручки? Узаконенная коррупция!

Хотя… Ну а если я не найду Шарлотту, что делать с этой ненужной мне безделушкой?

Так я сидел и выматывал себе кишки.

И можете представить радость, когда, ещё не прожевав сосиску, я вдруг увидел, как толпа расступилась, и она, будто Афродита из пены морской, ступила на порог того самого кафе, где сидел я.

– Хай, Шарлотта! – стараясь выглядеть независимо-бывалым, хрипловато промычал я и, чуть не опрокинув стул, махнул ей рукой.

Но она меня не услышала.

– Две порции сосисок «togo», – сказала она, водружаясь на стул. Минут пять подождала, торопливо хлебая из прозрачного, как тот лёд зимой, стакана. И, схватив долгожданную коробку с заказом, снова ускользнула из поля моего зрения.

– Официант, счёт! – пришёл я в отчаянье, потому что медлительный немец так долго проверял что-то на экране компьютера, а потом так аккуратно это вписывал в чек… Бросив на стол десять долларов, я ринулся за Шарлоттой.

Я нагнал её возле одного из кукольных домиков, в дверь которого она чуть было не улизнула и, крепко ухватив её за свободную руку, брякнул первое, что пришло на ум:

– Шарлотта, пошли на «Щелкунчика»…

Она растерянно уставилась на меня, пытаясь выдернуть руку. Но – дудки! Я-то знал, что интеллигентность – свойство хлюпиков, и держал её крепко.

– Ты кто? – выдохнула она, не сводя с меня пушистых глаз, которые столько времени виделись мне

в моих мучительных снах.

– А? – опешил я, всё также не желая терять её руку. – Аааа… Ты меня не узнала?

Она хлопала непонимающими глазами. Вот же чёрт!

– Я… это. Я – Пол! Пауль. Павлик. Помнишь: зима, петух, гололёд. Ты ещё скользила и падала… Это был я!

– Ааа, – теперь уже протянула она озадаченно, и в её взгляде появилось что-то осмысленное.

– Так, это… – Я не знал, как ей заговорить зубы, потому что – убей меня – опять не мог придумать ничего путного, кроме того, что уже сказал. И, отчаянно краснея, промямлил: – Это… На «Щелкунчика» пошли?

– О, май гот, – засмеялась она. – Так это же вечером! «Щелкунчик» открывается только на ужин. Ладно, давай у самой высокой ёлки в семь. Пока!

И убежала. А я, будто пришибленный, ещё долго стоял и всё не мог решить кроссворд: почему «Щелкунчик» открывается только на ужин? Что это вообще может даже значить? И кому она несла те сосиски? Мужу? А как же тогда театр? Или не мужу? А кому? Кого кормить? Не придёт? Или придёт? Или это не имеет никакого значения?

Наверное, у меня был странно-идиотический вид, потому что она пришла, бесшабашно размахивая сумкой, из которой торчали покупки, и среди них – громадный пакет чипсов. И хотя я разлетелся к ней всё с той же безотчётной нежностью, но какая-то двойственность моего состояния сказалась в том, что я на этот пакет взглянул с неожиданным для себя разочарованием. Всё было так и не совсем так. Ни сосиски, ни, тем более, чипсы не укладывались в мои представления о ней. Моя девушка должна питаться амброзией, нектаром. Она должна была индуктивно отражать моё высокое психическое напряжение и принять его форму, как принимает вода форму вазы. А этого не было! Йеэх!


– Так ты в театр звал?! – уставилась она на меня с нескрываемым разочарованием. – Но ведь там даже столиков нет…

И обескураженно переступила с ноги на ногу.

– Ладно, пошли, – после минутного сомнения всё-таки согласилась она. – Но уж лучше бы в кино. Там хоть чизбургеры продают.

И у меня заныло где-то в животе. Или в сердце? И ныло оно потом всё первое действие, до самого антракта. Потому что слева от меня сидела девушка. В белом платье! Белоснежка. И глаза её были устремлены на сцену с таким вниманием, что я преисполнился умиления и благодарности. Может, я ошибся и принял за свою совсем чужую мне Шарлотту? Я скосился вправо. Шарлотта несколько удивлённо смотрела на сцену, хрустела чипсами и качала ногой. Кроме того, у неё оказался чересчур большой нос. А разглядеть это можно было только в профиль.

После того, как занавес закрылся и все двинулись к выходу, я пытался не потерять свою соседку слева из виду, но Шарлотта, громко хрустя чипсами, принялась болтать…

– А я было подумала, ты приглашаешь меня в ресторан «Щелкунчик»! На Фронт-стрит. Он у нас самый престижный и дорогой, я никогда в нём не была… – донеслось до меня. – А я голодная! Хорошо, хоть продукты домой не занесла – тут и поела. Предупреждать же надо…


Я вспоминаю ту девушку-Белоснежку с безнадёжностью, потому что совершенно запамятовал её лицо. Мне ведь виден был только её контур. Такой тонкий и нежный. Как и должен быть у моей девушки.

Но она… исчезла. Я ещё много раз ездил в Городок в надежде столкнуться с ней. Но так и не столкнулся. Попадались другие. Но не она. А её я больше не видел. Наверное, у меня такой потомственный ген – искать идеал.

– А! Те же яйца только в профиль, – хмыкнул Джимми, который был очень удивлён, что я всё-таки нашёл мою Шарлоттку. Хотя я ему объяснял, почему она уже не моя. Но ему это было пофиг. Он с удовольствием поглощал свой яблочный пирог, заливая его кока-колой. – Ты слишком большой придумщик, Пол. Продай-ка лучше мне колечко, я своей загоню. Сколько оно, баксов пятьдесят? Загоню за тридцатку. А что, зачем кольцами разбрасываться, если никаких отношений с дамой?

И откусил ещё один кусок от пирога.

А я сделал первое в своей жизни открытие – взрослые совершенно не понимают нас. Любовь не имеет ничего общего с отношениями. Любовь – это состояние.


Я вернулся домой поздно. Мои домашние из-за меня опять не поехали на парти и были очень расстроены. Из чего я ещё и заключил, что настроение – это уровень серотонина, – при его нехватке в кишечнике люди смотрят на мир особенно мрачно. Потому американцы так много едят. И потому же они такие толстые. Я залез в холодильник и съел всё, что там нашёл. Стало намного легче.

«Загоню своей за тридцатку, чего кольцу пропадать?», – вот и вся любовь американская.


Ночью мне снились дома. Много домов, насквозь пронизанных окнами. В которые заглядывала только луна. Никого другого не интересовала жизнь в этих слепых глазницах. Слишком много там было всяких шкафов, холодильников, стен и перегородок. А я всё лежал и мучительно думал о своей отчаянной потребности в любви. До которой в Америке нет никому никакого дела…

Прочитано 187 раз

 



Рейтинг@Mail.ru
Яндекс цитирования