АЛЕКСАНДР КОВАЛЬСКИЙ

МИЗЕРИКОРД

Я умираю от того, что все никак не умираю,
И – ни полстрочки, ни ползвука.
Ангел на пульсе держит руку.
Я утопаю от того, что все никак не утопаю.
А твой кораблик ищет где-то
Свой маячок на краю света…

– Нет, ты поедешь, и точка! – тетка Мартэля с силой шмякнула в таз ком мокрого белья. Так, что мыльная вода взметнулась широким веером, выплеснула на чисто вымытый пол террасы, осела брызгами на потолке. – Поедешь, черт тебя забери совсем!
Татьяна пожала плечами. Вот далось тетке это паломничество. Купила ей тур… дурочка легковерная. Как будто от того, что племянница даст себе труд два дня таскаться с толпой истеричных богомольцев, бить поклоны в незнакомых храмах и брести по чудовищной жаре по гравийкам – а все же знают, что эти паломники никогда не признают ни автобусов, ни электричек, ни еще какого транспорта, – в ее жизни сразу наступят мир, покой и благодать.
Гораздо проще исполниться покоя и благодати от вишневого компота.
Татьяна потянулась и налила себе полную кружку. Посмотрела, как на почти черной компотной поверхности всплывают наивные розовые вишни, и опять вздохнула.
– А куда паломничество? – спросила наконец.
– В Мосар, – сказала тетка, смягчаясь.

Завидев жидкую толпишку теток на краю площади, Татьяна приуныла. Не то чтобы она ожидала какого-то праздника, роскоши, глянца с положенными по такому случаю гламурными девицами… Но эти женщины – в скромных, каких-то мышиных расцветкок, длиннополых платьях, в платках, повязанных вокруг головы так, чтобы ни волосинки не выбивалось наружу, в простых туфлях на плоской подошве и плоских же рюкзачках на смиренно согбенных плечах… они были похожи на сиротский отряд, постные, как опреснок.
Нарушала благолепие пристроившаяся в стороне на лавочке гидесса: жилистая, деловитая тетка в джинсах и простой майке, зато с пестрой сумкой и множеством браслетов на загорелых до черноты запястьях.
– Меня зовут Миоара Вжещович, – сказала она и по-мужски протянула Татьяне руку. Браслеты зазвенели. Яшма и серебро. Татьяна потупилась и с ужасом поняла, что никогда, никогда не сможет не то что запомнить, а даже повторить это дикое имя.
– Привыкнете, – пообещала Миоара и кивнула на паломниц. – Ужас, правда? Сплошной опиум для народа. А вы?
– Я… я так, – сказала Татьяна, опускаясь на лавочку. Ныли плечи, настроение вдруг испортилось окончательно. Но в прохладном солнечном свете августовского утра все это вдруг показалось таким неважным…
– Автобус скоро подъедет. Не уходите, – распорядилась Миоара и тряхнула головой. Коротко остриженные черные пряди встопорщил ветер. – Пойду собирать этот зверинец. Отправление через десять минут, а еще и половина не прибыла. Или заблудились…
Татьяна рассеянно смотрела ей вслед и думала, что отдала бы все на свете за то, чтобы быть вот такой же – сильной, уверенной, с резкими движениями… и чтобы все были живы, и она сама тоже.
Мучительно, совершенно невыносимо болела спина.
Солнце лежало на брусчатке розовыми, медовыми пятнами. Горько пахли нападавшие за ночь с тополей коричневые листья. Мальвы пламенели на неухоженой клумбе.
Почти осень. Господи, снова осень… и впереди неизвестно сколько еще таких лет. Зачем?!

– Здравствуйте. Меня зовут Симон, мне сорок лет…
– И я алкоголик, – механически продолжила Татьяна.
Автобус разворачивался на привокзальной площади, замощенной кривой брусчаткой, и его качало, как рыбацкую лодку в штормящем море. За окном то надвигались низко, то уваливались назад облитые рассветным солнцем каштановые кроны. Татьяна сглотнула комок тошноты. Отвернулась от окна – может, так будет хоть немного легче, – вымученно улыбнулась своему попутчику.
– Алкоголик? А почему?..
– Нипочему. Извините, дурацкая шутка…
Он стоял в проходе автобусного салона, точно не решался наконец сесть рядом с ней. Высокий, широкоплечий, с гривой соломенных волос, забранных на затылке в короткий хвост. Улыбался белозубо и обеспокоенно, вглядываясь Татьяне в лицо невозможно синими глазами. Красавец с обложки глянцевого журнала для юных дев. Татьяна подавила разочарованный вздох.
Пошло. Все неминуемо пошло. И нет никакого спасения.
– Вы позволите, я здесь сяду. Других свободных мест не осталось.
– Да садитесь, мне-то что.
У него был странный выговор – трудно уловимый акцент, странные сочетания слов, – и это раздражало. И еще болела спина: в этом чертовом автобусе оказались на удивление неудобные кресла.
– Я не хотел бы испортить вам путешествие.
Что тебе за дело до моего путешествия? Что тебе за дело до меня самой? Я старая некрасивая тетка, у меня больная спина, пепелище там, где у других в мои годы – личная жизнь и прочее счастье. Можно, конечно, мне льстить – из вежливости или из жалости, но только с возрастом такие, как я, становятся прозорливыми и беспощадными. Потому что лучше убить все сразу, чем дождаться, пока оно пустит в тебе ростки, и потом выдирать это чудовище вместе с кусками себя.
Это люди думают, что так выглядит любовь. Но я совершенно точно знаю, что так выглядит то, чем она притворяется. А на самом деле…
Ты хочешь дождаться, пока я поднимусь со своего сиденья на какой-нибудь из этих веселых, шумных остановок автобуса, когда «девочки налево, мальчики направо», и вино в пластиковые стаканчики, и поцелуи за кустами, в иллюзии, когда никто не видит, а на самом деле видят все…
Впрочем, веселья здесь не будет, не та компания… они едут на богомолье.
Я еду тоже.
Но ты будешь разочарован.
Потому что мне тридцать пять, я некрасива, несчастлива и, пожалуй, нисколько не талантлива ни в чем. И я инвалид.

За окном автобуса, размытые в косых штрихах дождевых капель, плыли и плыли сосны, надвигались из-за горизонта синие грозные тучи, и луга были малиновы от цветущего татарника и обочины заплетал мышиный горошек, заметал, будто простудой, голубой цикорий, и казалось, что жизнь совсем не так плоха, как выглядит на первый взгляд.
Осторожно пятясь задом, будто бегемот-переросток, автобус въехал в придорожные кусты. Остановился, угрязнув в глубокой колеине, высоко задрав тот край, где двери.
– Стоянка полчаса, – объявила в микрофон слегка обескураженная таким положением дел Миоара.
С шипением открылись двери.
Ну, вот и пришел твой час, со злой ухмылкой сказала себе Татьяна и, сильно упираясь в подлокотники, с трудом подняла себя из кресла.
Тело казалось ватным и неживым. Одеревенели ноги.
Она стояла на последней ступеньке в распахнутых дверях и с ужасом и смятением смотрела вниз. До земли было около метра, но это расстояние могло быть пустяком только для здоровых, обычных людей.
– Прыгайте, – сказал Симон, протягивая руки. Так, как будто Татьяна собиралась лететь по меньшей мере с третьего этажа. – Я поймаю, не бойтесь.
Трава была обметана росой. Крупные матовые капли лежали на стеблях, на широких листах подорожника, повисали на ломаных ветках цикория. При малейшем движении из травы взлетали мелкие серо-синие мотыльки.
Татьяна неловко повела плечами. Он притворяется или святой? Или просто безукоризненно воспитан? Неужели он ничего не видит?
Она ухнула в холодный утренний воздух, как в прорубь.
У Симона оказались неожиданно теплые руки. И в этом было примерно столько же лжи, как обнаружить, что тебе внезапно нравится хирург, который вот сейчас будет делать тебе перевязку. Отдирать такими теплыми, мягкими… безжалостными руками приставшие к ране кровавые бинты.
Он поставил Татьяну в траву и отстранился, оглядывая ее с ног до головы.
– Все хорошо? Вы не ушиблись?
– Все хорошо.
– Проводить вас?
– Куда? – удивилась Татьяна.
Он кивнул неопределенно, указывая на сосны и густой ельник за неглубоким кюветом, и Татьяна ощутила, как лицо неудержимо заливает краской.
– Симон, я – не калека. То есть, не настолько, как это вам кажется. А вы мне – не больничная сиделка.
– Извините. Мне показалось, что…
– Я сама, – отрезала Татьяна.
И, закусив губу, шагнула в густую траву.
Мокрые стебли смялись под ногами, ушли глубоко вниз. Татьяна взмахнула руками, балансируя, чтобы не потерять равновесие. В этот миг ей было совершенно безразлично, что Симон стоит на обочине, остолбенев, и смотрит на нее – нелепую фигуру с перекошенными плечами, с выпирающим из-под брезентовой штормовки уродливым горбом.
В ельнике, где пахло грибами и прелью, она наконец смогла заплакать. Наверное, впервые с тех пор, как не стало Мишки.

***

Хомяк сбежал именно этой ночью. У него давно была прогрызена дырка в углу, и если еще несколько дней назад порывы к свободе бывали сдерживаемы при помощи хлебных крошек и картофельных очисток, то в последние дни приходилось хомяку голодно и тошно. Странно, но, собираясь утром на службу, Татьяна при виде пустой клетки не испытала ни малейших угрызений совести. Были у нее другие заботы. Вот хотя бы то, что в квартире неделю не топлено и совершенно нечего есть. А хомяк – пустяки, дело житейское. Побегает и вернется.
В почтовом ящике сквозь прорези виднелась бумажка. Протискиваясь заледенелыми пальцами в узкую щель, Татьяна уже наверняка знала, что депеша – казенная. С тех пор, как переменилась власть и началась Ребелия, в этой стране намертво испортилось все. Больше других порче оказались подвержены продукты и бумага. О том, что такое ватман или, скажем там, меловка, вообще речи не шло. Писали на шершавых серых огрызках, и чернила расплывались, бледнели, любой самый каллиграфический почерк превращался в каракули, машинопись тоже выглядела отвратно.
Строчки на конверте скакали вверх и вниз, как столбик градусника при малярии, к тому же в подъезде было темно. Зимой светает поздно, а лампочки, не дожидаясь ушлой шпаны, давно поскручивали и выменяли на сахар предприимчивые соседи. Татьяна с трудом определила, откуда депеша. А когда определила, вскрывать конверт и вовсе расхотелось.
Военный комиссариат не мог писать ей о ком-то другом. Значит – о Мишке.
Мишка был ей как младший брат. Хотя между ними было всего-то четыре года разницы, и братом приходился он ей не то что сводным – вообще не пойми-разбери кто. Просто так сложились обстоятельства. Когда в стране все воюют так давно, что забыли, из-за чего и по какой причине, эти самые обстоятельства могут быть самыми разными. Главное, чтобы у людей документы были в порядке. С документами Мишке повезло, а вот с возрастом не очень. Лучше бы он был младше, и не на четыре года, а, скажем, на восемь. Тогда бы мобилизация ему не грозила. А так… пришла очередь – получите, граждане, повестку. Защищать незнамо чьи и черт знает какие интересы. Некоторые из особого иезуитства называют это “патриотизм”. И слово гадкое, и сущность ничуть не лучше.
Она не может сейчас это читать. Ей еще целый день работать, с людьми общаться, с детьми… а чем они виноваты? Она прочтет вечером, когда останется одна в пустой нетопленой квартире, и можно будет рыдать, уткнувшись лицом в вытертую до матерчатой жесткой основы бархатную подушку на диване.
Вися на подножке переполненного трамвая, а потом, сидя у ледяного окна, зажатая чужими локтями и коленями, Татьяна тупо пыталась понять, за что на нее это все свалилось и, главное, что теперь делать. Нельзя было Мишке на фронт идти, это сразу было ясно как пень, таких дураков всегда первыми и подстреливают. Но если не явиться в военкомат по повестке, то тамошние сидельцы не ленивы и припрутся к тебе сами. Еще и вломят – “за укрывательство от исполнения государственного и гражданского долга”. Нет, с литературным языком тоже какая-то муть произошла, нормальные люди так не говорят, не пишут и, уж конечно, не думают.
Сквозь морозный иней на стеклах проплывали в утренней сизой дымке улицы, розовая мгла стлалась над виадуками Краславинского вокзала. Деревья стояли сонные, над каналами висел молочный, густой пар. С открытой трамвайной площадки тянуло мазутом и стоялой водой.
– Передайте, барышня, на талончик.
Татьяна приняла горсть чужих медяков, но тут трамвай, как назло, дернулся, копейки подпрыгнули в ладони, раскатились по полу. Поднимать было бессмысленно: деревянная решетка пола, толпа…
– Дура, уродина пьяная!
Татьяна сжалась, отворачивая лицо к окну. Кому нужны ее идиотские извинения.
– Па-апрашу, граждане! А вы, барышня, билетик!
Татьяна одурело закопошилась в сумочке. Деревянные от холода пальцы лихорадочно рылись в потертых шелковых недрах, а потом странным образом вынырнули наружу. Ну вот, сумку порезали…
– У меня кошелек украли, – сказала Татьяна. Стиснула зубы, чтобы не заорать от чужих жалостливых вздохов.
– Тогда па-апрошу!.. А то штраф!
Вышел безобразный скандал. Ругались вяло, без злости, чтобы вернее проснуться, но легче от этого почему-то не было. Потом толпа согласно раздалась, с шипением и лязгом открылись трамвайные двери, и Татьяна выпала на стеклянную от мороза улицу. До поворота на Обводной Канал было еще три остановки. Трамвай, звеня, покатился дальше по скользким рельсам.
– Вы сумочку потеряли.
Татьяна отняла от лица носовой платок. Как ни тщилась сдержаться от слез – а вот они, нате, текут, превращая в грязь и позорище с таким старанием накрашенные ресницы. Сумочку протягивал давешний попутчик. В трамвайной толчее Татьяна как-то не обратила на него внимания. Так, отметила как достойный охоты экземпляр. Отметила – и тут же себя окоротила: она теперь девушка приличная, у нее Мишка, хоть и балбес, а все ж почти семья… потом подумала, что семье этой похоже, пришел конец, о чем официальным письмом военная комиссия честно известила, и тут же захотелось зареветь… она отвернулась, сжав кулаки в варежках так, что ногти впились в ладони. Зря старалась, дурочка.
– Спасибо, – сказала скучным голосом, принимая трупик сумки. Из прорехи высыпалось несколько медяков, утонуло в сугробе. – Через нее теперь вермишель хорошо отбрасывать, правда?
– Правда. – Бывший попутчик, похоже, решил быть вежливым. Разрезанная сумка – замечательный повод для знакомства, тупо подумалось Татьяне. Хотя такие, как этот, с женщинами в трамваях не знакомятся.
– Какие – такие?
– Ой, – Татьяна смущенно зажала варежкой рот.
Попутчик был ростом высок и в себе уверен, и офицерская шинель со споротыми погонами такому образу немало способствовала, гасила легкую неправильность лица, с которого нагло улыбались Татьяне синие глаза. Короткий светлый ежик волос, виски седые… генерал Хлудов в изгнании. Татьяна поймала себя на том, что злится.
– А если я скажу, что вашу сумку я и разрезал?
– У вас что, денег нет?
Он вытащил из внутренего кармана шинели Татьянин кошелек и демонстративно потряс им над мостовой. На снег невесомо спланировал квадратик бумаги – талончик на прием к дантисту. Следом выпала медная монетка, утонула в сугробе. Татьяна проводила ее глазами и на всякий случай потрогала языком дырку в зубе.
Дырка была реальной. Все остальное – нет.
– У вас, как видите, денег нет тоже, – сказал незакомец, возвращая Татьяне кошелек. Легко наклонился за талончиком.
– А ночью приходит кариес! – Правый глаз смеялся, сыпал синими искрами, левый был задумчив и мрачен. – Так, вас зовут Татьяна. И даже Борисовна. Очень прекрасно. Ну, и что мы будем делать дальше?
– Подите к черту! – сейчас же взбеленилась Татьяна. Мало всего прочего, так еще и на психа нарваться угораздило! В руку вцепился, больно же. – Я сейчас закричу.
– Валяйте, – позволил незнакомец холодно. – Кричите, если так хочется. Только кто вас услышит? В такую рань даже дворники еще дрыхнут.
Татьяна беспомощно заоглядывалась. Улица была совершенно пуста. Банально, как в дешевом ужастике. По противоположной стороне, прижимаясь к стенам домов, пробираясь мимо ледяных колдобин, брела плохо одетая дама. Такая на защиту не кинется, надо будет – сама добавит.
– Ну, – подбодрил бывший попутчик, – чего молчите? Орите, не то удерет!
Вместо ответа Татьяна заплакала. И села на мерзлую лавочку. Слезы текли сами по себе, без всякого на то Татьяниного участия, щекам было холодно и щекотно. На ресницах сейчас же намерзли сугробы инея, мир сквозь них расплывался радужными пятнами, это было красиво, так красиво, что захотелось пожалеть не только себя – весь мир, не меньше; горячий комок бессильной злости, так мучивший Татьяну с утра, растаял в этих слезах, и не важно, кто был им причиной… Всхлипывая и поминутно сморкаясь, она рассказала все, – а попутчик стоял рядом, ссутулясь и сунув кулаки в карманы шинели, и слушал.
– И хомяк сбежал, – закончила Татьяна. Список несчастий иссяк, больше признаваться было не в чем, и в наступившем молчании идиотизм ситуации стал отчетливо ясен. Сентиментальная дура плачется в жилетку малознакомому хлыщу, соблазнителю и злодею.
– Ну, хомяка поймать не проблема, – задумчиво возвестил злодей, подавая Татьяне сухой носовой платок. – Со всем остальным трудней, но тоже лечится. Вам, дражайшая Татьяна Борисовна, ведь что нужно?.. Чтоб ваш Мишаня вернулся к вам здоровым и вполне живым. Это легко можно устроить.
Татьяна подняла красно-черное от слез и туши лицо. Подбородок дрожал.
– Вы надо мной издеваетесь? Это… такая шутка?
– Отнюдь.
– Я… у меня денег нет!..
– А кто вам о деньгах толкует?
Она помолчала. От чужого платка пахло странно – дорогим табаком и еще чем-то, едва уловимым, сладковатым, так пахнут давно срезанные, начинающие увядать цветы.
– Вы… вы дьявол?
– Дура!! – рявкнул он, распрямляясь. Татьяна по-птичьи вжала голову в плечи. – Идиотка!! Господи, ну почему все бабы одинаковы?! Вот, возьмите, – он швырнул Татьяне на колени белую с золотым обрезом визитку. – Надумаете – милости прошу, звоните. Глаза б мои вас не видели!
И радоваться бы надо, подумалось Татьяне. Радоваться, что легко отделалась. Откуда ж тогда ощущение, что только что совершила непоправимую глупость?
– Взаимно, – мстительно сказала Татьяна, когда он круто развернулся и быстрым шагом пошел от нее – прямо по рельсам, пряча от ветра лицо в поднятый воротник шинели.

Елка была громадная, под потолок, доставала пушистой верхушкой бронзовую старинную люстру. Наверху гуляли сквозняки, люстра позванивала хрустальными висюльками, с них облачками осыпалась пыль. Вековая. Припорашивала страницы журнала, в котором Татьяна отмечала посещения и пропуски воспитанников. Воспитанников и без того было немного, едва набралась группа, Татьяна вдосталь набегалась по гимназиям и лицеям, уговаривая детишек заниматься бесполезным, в общем-то делом.
Песни петь хором, ага. Когда война на пороге.
Уговорились четверо томных девиц и пятиклассник Севушка, гремучая помесь пружины и ершика для мытья бутылок. Нынче этот Севушка наряжал елку: скакал на высоченной стремянке, подметая вихрами побелку, прицеплял на верхушку звезду. Девицы шептались по углам, Татьяна, пребывая в смятении и расстроенных чувствах, их не трогала. Сидела, тупо пялясь в журнал. Поверх страниц была брошена давешняя визитка. Татьяна уже успела убедиться, что ничего, кроме телефона, на ней нету. Ни имени, ни адреса. Вот бывает же так:: ни на что не надеешься, а потом кажется, что обманули. Методистка Любочка, когда сунула свой пудреный нос в эту визитку, порозовела, прижала ладони к щекам:
– Ой, Танька, и везет же дурам! Позвони!
Татьяна обиделась. Дурой она себя не считала и звонить, размеется, никуда не собиралась. По принципу “будь что будет”. Но сводки с фронтов, которые мэрия вывешивала каждую среду в полдень, почитать пошла. Можно было, конечно, не ходить, а достать из кармана жакетки присланный конверт, вскрыть и прочесть. Но Татьяна знала, что фронтовая почта может идти два дня, я может – неделю. А сводки всегда свежие.
Вот и пошла, едва дождавшись обеденного перерыва.
Разумеется, сводки были такие, что выть хотелось. Длинные столбцы чужих имен. Убитые, раненые, пропавшие без вести. Мишкиной фамилии не было ни в одном из трех списков, но сейчас это не значило ровно ничего.
Письмо из военкомата лежало в кармане жакетки, сквозь тонкий драп пальто Татьяна ощущала плотную бумагу конверта так же отчетливо, как если бы держала его в руках.
Это ошибка, твердила она себе, спускаясь с обледелого крыльца мэрии. Все ведь ошибаются. И гражданские, и военные.
Так, в оцепении, вернулась на службу. Вскипятила воду в большой жестяной кружке, всыпала туда горсть цикория – банка, в которой Татьяна его хранила, все еще пахла кофе. Совсем как до войны.
Потом притащилась Любочка. Сидела и трещала, и заглядывала в Татьянин журнал для посещений. Полученная Татьяной третьего дня в трамвае визитка лежала сверху, нахально лезла на глаза, дразнила глянцевым блеском. Татьяна накрыла ее книгой, чтоб не соблазняла. В этот момент Севушка и грянулся со стремянки. В падении он ухитрился зацепиться за елочную гирлянду и теперь висел, растянутый между елкой и лестницей.
– Ма-ама!.. Татьяна … ой!.. Борисовна! Сни… ой!.. снимите меня отсюда!
И дураку было понятно: отпусти Севушка или елку, или лестницу, и всей конструкции придет конец. Бежать звать завхоза или еще кого времени нет. А елка колючая и стремянка шатается.
– Прыгай! – сказали за спиной у Татьяны, зрелище Севушкиного позора неожиданно заслонилось широкой чужой спиной. В следующее мгновение Севушка решился наконец расстаться с елкой. Грохот был кошмарный. Татьяна в ужасе закрыла глаза.
Раритетный кленовый паркет сиял и переливался всеми цветами радуги. Севка сидел в куче битого стекла, хлопая невинными глазами, и старательно зализывал языком расцарапанное колено, с которого лоскутьями свисали штаны.
– Изверг, – плачущим голосом сказала Татьяна. – Вы меня в гроб загоните.
– Не-а, – обрадовался Севушка. По-вампирски облизнулся и сообщил: – А к вам гости.
Наверное, у некоторых людей душа помещается не там, где предписано средневековыми предрассудками – в сердце, – а где попало. В желудке, например. Татьяна проглотила липкий комок тошноты. Так и есть. Тот самый случай, когда неприятности ходят стаей и являются к тебе без приглашения.
Давешний трамвайный хам – этот, с безымянной визиткой, – возвышался над Севушкой, осторожными движениями смахивая с шинельного рукава стеклянное крошево.
– Сева, – строгим голосом проговорила Татьяна. – Скажи девочкам, чтоб осколки замели. И вообще… погуляйте. А вы, – Татьяна смерила визитера гневным взглядом, – пройдите. Туда.
В маленькой каморке, битком набитой сломанными стульями, кипами газет, прочей рухлядью, пахло сыростью и пылью. Гость без приглашения опустился на колченогую табуретку, снизу вверх взглянул на Татьяну и спросил:
– Ну что? Надумали?
– Что – надумала? – холодно изумилась Татьяна.
– Вы ж сводки с фронтов читали? Я видел вас сегодня на крыльце мэрии.
– А вы за мной следите, что ли?
– Больно надо. Так да или нет?
– Ну, читала. – Татьяна ощутила внезапную сильную слабость. Колени подгибались. Она прислонилась спиной к дверям. – Какое вы имеете к ним отношение?
– Никакого. Вашего Мишаню еще не грохнули?
– Послушайте, вы!..
– Нет, это вы послушайте! – он поднялся со своей табуретки, как куклу, развернул Татьяну от дверей, посадил и навис сверху, упираясь широкими ладонями в щелястые доски стены. – Вы что, думаете, у меня дел больше нет – ходить и вас уговаривать?! Потом локти будете кусать, а поздно. Таких, как вы – полстраны.
– А вы за мной таскаетесь, – в тон ему закончила Татьяна. – И вообще, в сказки про бесплатный сыр я не верю.
Сквозь неплотно прикрытую дверь пробивался тонким прямоугольником свет, столбы пыли стояли в нем, все происходящее казалось нереальным. Незнакомец хмыкнул. Скептически покивал головой.
– А во что, интересно, вы верите?
– Вы исповедовать меня явились? – ледяным голосом поинтересовалась Татьяна. – Или это такой способ ухаживать за понравившейся вам дамой?
– Это вы – дама?!
С издевательским хладнокровием незнакомец взглянул на часы.
– У вас пять минут. После этого, будем считать, наши отношения себя исчерпали.
– Почему?
– В жизни не видал более упрямой и тупой особы. Потому что через пять минут в окрестностях деревни Ярна вашего Мишаню подстрелит сидящий на чердаке церковно-приходской школы снайпер, молодой и красивый, двадцати трех лет от роду, подпоручик. И его за это наградят. А вам даже пособия по вдовству не назначат, потому как жили вы в гражданском браке. Все.
Дверь хлопнула. Татьяна осталась одна В спину больно впивался гриф сломанной гитары. Танцевали пылинки в луче.

“Настоящим извещается и доводится до сведения родственников, знакомых и прочих лиц, имеющих касательство, о том, что двадцать третьего (23) декабря сего (___) года, при совершении боевых действий, ротмистр Бравин Михаил Константинович, ______года рождения, погиб, выполняя поставленную боевую задачу. От имени командования и правительства предлагаем принять самые искренние…”

Ноги не шли. Татьяна добрела до конца пролета, встала у открытого окна. На подоконнике за ночь намело сугроб. Она зачерпнула снега, прижала крошащийся комок ко рту. Снег был теплый и пах копотью.
Ну вот. Все, что должно было произойти, произошло. Упрямая дура, она таки добилась своего. Атеистка. Черта нету, потому что Бога нету тоже. Аминь.
А теперь вот нету и Мишки.
Снег таял, протекая тонкими струйками сквозь варежку.

Потом она поднялась на последний этаж и там, помогая себе ключом от квартиры – длинным, с фигурной узорчатой головкой, – распечатала заколоченное на зиму подъездное окно, взобралась на узкий подоконник. Выпрямилась, глянула вниз. Было совсем невысоко. В оконный проем заметало снегом, сквозь несильную метель яркими пятнами светились гроздья рябины в палисаднике. По веткам прыгали синицы, клевали багряные ягоды.
Татьяна оттолкнулась от косяков руками и шагнула – как ей показалось, вверх, в снеговые искрящиеся струи.


***

Собрались на поляне, вокруг разложенных на клеенчатой скатерти бутербродов и термосов с чаем и кофе. Вели негромкие разговоры, прихлебывали негорячий кофе из пластиковых стаканчиков, лениво отмахивались от редких комаров. Картина была столь умилительна, что Татьяну, вывернувшую из ельника, едва не стошнило.
Но она пыталась улыбаться. Она давно усвоила, что это единственный способ скрыть то, что ты чувствуешь на самом деле. Когда у тебя на лице радушная улыбка, людям обычно наплевать на распухшие от недавних слез глаза, красные пятна на щеках и предательски дрожащие губы.
– Вы что, ревели? – немедленно спросил Симон, когда она подошла и присела рядом с ним на поваленную сосну.
– А вам какое дело?
– Да в общем никакого. Хотите? – он протянул Татьяне фляжку в кожаном чехле. От серебряного горла пахло незнакомо и странно: вишней, травами, медом. Нисколько не похоже на чай. Татьяна глотнула – да так и осталась сидеть с открытым ртом, судорожно хватая острый воздух, смаргивая выступившие на ресницах слезы.
– Ну вот, – удовлетворенно заметил Симон, тоже отхлебнул из фляжки и закурил, не обращая ни малейшего внимания на неодобрительные взгляды паломниц. – Так гораздо лучше.
Татьяна понемногу обретала способность дышать.
– В-вы-ы, – сказала она наконец. – Как вы можете! Вы же на богомолье…
– Ну так здесь еще не костел.
– А чувства верующих?
– Кому противно, тот пускай не глядит. Но коньяк-то хороший?
– Хороший, – согласилась Татьяна. Того единственного глотка, который она сделала, хватило, чтобы успокоиться. И вообще начать воспринимать мир… проще.
Солнце поднималось выше, зажигало крошечные радуги в высокой траве. Напившись чаю, публика разбрелась кто куда, не обращая внимания на запреты Миоары и угрозы бросить опоздавших прямо в лесу на произвол судьбы. Ясно же было, как божий день, что никто никого не бросит. И вместо душного автобуса хотелось бродить в седой росистой траве, вдыхать влажный грибной запах, смотреть, как кружит в небе далекая птица…
Миоара в конце-концов обиделась и ушла в автобус, заявив, что еще полчаса она согласна подождать, а потом они поедут, потому что график, экскурсии заказаны, и обед, и никто ждать их не будет. Ее практически никто не услышал.
Симон из-под ладони смотрел на дальний лес, и взгляд его был темен и неопределен. Татьяна подумала, что ей совсем не хочется знать, что он о ней думает. И смущает ли его Татьянино увечье. Хорошо было просто сидеть рядом, ощущая его плечо. И совсем, совершенно не болела спина. Как будто и не было ничего, и кювета с мокрой травой, где она так неловко подвернула ногу, не было тоже.
Только бы он перестал относиться к ней, как к калеке.
– Здесь странная публика, – сказал он, задумчиво стряхивая в траву мышиный хвостик пепла с сигареты. – Половина истерички, половина – костельные ханжи.
– Меня вы к какой половине относите?
– Почему-то мне кажется, что вы вообще не из этой песочницы.
– А вы? Вы сами что здесь делаете? Поехали любоваться на достопримечательности?
– Почему вы сердитесь на меня?
– Я-а?! – изумилась Татьяна. – Да боже упаси. Кто вы такой, чтобы я на вас сердилась! Первый встречный… хотя вы правы. Просто я терпеть ненавижу, когда меня жалеют. Или разводят на дешевую откровенность. Все эти вагонные разговоры… Так что вы здесь делаете?
– Видите ли, Танечка…
– Не смейте говорить мне – «Танечка».
– Как пожелаете.
– Так – что?
– Вы не поверите. Ищу собственной смерти.


***

«Если пронесешь свечу через рощу – станешь бессмертным».
Когда ей было лет пятнадцать – еще до войны, – в школьной библиотеке она нашла книжку. Старую книжку со сказками, и читала ее на переменках, забившись между стеллажами. Когда звенел звонок, Татьяна уходила на уроки, а книжку прятала на полке, ставила в третий ряд, надеясь, что библиотекарша не заметит и не выдаст какому-нибудь сопливому первокласснику. Почему нельзя было взять эти сказки обычным путем, как любую другую книгу, Татьяна так и не поняла. Тогда ей казалось – стыдно, здоровая девица, пятнадцать лет, и вдруг какие-то дурацкие сказочки.
Но сказочки не были дурацкими.

Если пронесешь свечу через рощу –
Ночью серой, осенней, туманной,
Если злоба ее не задует,
Если зависть ее не загасит…
Если пронесешь свечу через рощу –
Станешь бессмертным...

Ноябрьской дождливой ночью бредет через темную рощу мальчик по имени Бартек, несет свечу – к умирающей матери спешит, знает, что Смерть стоит у ее постели. Ветер и мокрый снег, и Дикий Гон в неумолимых небесах. Но горит свеча, тлеет огонек, укрываемый слабыми детскими пальцами. Видно, за упорство и веру и отступилась Смерть, и выбрала Бартека в ученики, и научила его травам и зельям, и дала ему, как и обещала, бессмертие. И сказала: увидишь, что стою я в изножье постели твоего больного – лечи, спасай, все у тебя выйдет. А коли в головах встану – не смей мне перечить, мой этот человек, за мной пойдет, погаснет огонек в его плошке. Только что понимает Смерть в людских делах… где ей, костлявой, отличить жалость от милости. Спорить со Смертью – себе дороже, нужно быть или полным дураком, или святым. А если ты ни то и ни другое, то носи в груди каменное сердце и тем будь счастлив.
Бедный, бедный доктор Бартек… мальчик Бартек, нарушивший все запреты и клятвы… ну что же, мальчики – они такие. Ничего слушать не хотят. Беречь себя не умеют. Полагают милосердие мерилом всего. Платятся после жестоко… но это после.
Мишка был такой же.
Почему она отказалась его спасти?!


***

Маленькие города все устроены одинаково. В каждом из них есть главная улица с магазинами, кофейнями, аптеками и непременно адвокатскими и похоронными конторами, длинная, как гадюка, зато с ровным асфальтом и выложенными красивой плиткой тротуарами. Улица выходит на площадь, на которой в обязательном порядке помещаются здание городской управы, если повезет, то пожарная каланча, а в некотором отдалении маячит церковь. Или костел. В зависимости от того, верующих какой конфессии в городке проживает больше.
В райцентре Глубокое и католиков, и православных насчитывалось примерно одинаково: костел и церковь смотрели друг на друга с двух невысоких горушек. На площади перед костелом стояло несколько туристических автобусов, но людей совсем не было. Пахло отчего-то свежим кофе и сдобой. Татьяна вздохнула: время уже ощутимо перевалило за полдень, а поскольку импровизированный пикник на лесной обочине она подвергла презрению, то есть хотелось невероятно.
Автобус остановился, народ повалил наружу. Охали, удивляясь архитектурным красотам, крестились на костельную колокольню. Женщины расправляли и повязывали на голову платки – готовились войти внутрь, хотя Татьяна искренне не понимала, как это у них получится: костельные двери были негостеприимно заперты.
– Шановне паньство! Не разбредаемся, не разбредаемся, я сказала! А все подходим ко мне и слушаем внимательно! Вот вас, молодой человек, к примеру, это тоже касается!
Миоара стояла возле автобуса, сложив рупором ладони, и голосила так, словно в ее распоряжении был настоящий мегафон.
– Пойдемте, – сказал Симон, быстро глянув на костельную колокольню, и невесомым жестом коснулся Татьяниного локтя.
В его жесте не было ничего такого, даже наоборот. Но Татьяна ощетинилась. Потому что – могло бы и быть. В конце-концов, она женщина или где? И Симон тоже, в общем, не выглядит калекой.
В самом начале пути она повела себя глупо, теперь это бесспорный факт. И что из этого? Она должна устыдиться и раскаяться? За то, что вот сейчас, впервые за четыре года, которые прошли… с Мишкиной смерти… хотя причем тут Мишка, она сама во всем виновата… а в общем, какая разница, результат все равно один. Словом, она не желает испытывать вину за то, что наконец чувствует себя живой!
– Панове! Сейчас будет обед. На все про все, панове, у нас час, и после обеда я прошу всех оставаться на своих местах.
– А почему?..
– Потому! – отрезала Миоара. – Потому что мы и так выбились из графика! А дальше у нас пеший переход. Мы опаздываем! Что вы так уставились на меня, молодой человек?
– Знаете, – сказал Симон, усаживаясь на ступеньках костельного крыльца. – Вот мне всегда было интересно…
– Что?
– Когда Спаситель брел на Голгофу, его тоже вот так подгоняли? Кричали, что он выбивается из графика…
К счастью, никто из группы Симона не услышал. Только пани Вжещович. Татьяна смотрела, как лицо Миоары медленно приобретает изысканные зеленоватые оттенки. Это было так захватывающе и одновременно смешно – вот такая слепая бешеная ярость с одной стороны и вежливо-отстраненная заинтересованность в глазах Симона… Татьяна едва сдерживала себя, чтобы не прыснуть в кулак.
Это было невозможно, дико… неправильно! Но ей действительно хотелось смеяться. Несмотря на то, что слова Симона едва ли можно было назвать пристойными.
Но она никогда не ощущала себя в достаточной степени верующей.
Даже тогда, когда оказалась в больничной палате, с ног до головы закованная в гипсовый корсет. Даже тогда, когда ей сказали, что она, скорей всего, никогда больше не будет ходить. И дай боже, если сможет сама управлять инвалидным креслом.
– Ну, знаете, – сказала Миоара, хватая ртом воздух, как престарелая щука, выброшенная на берег из воды. Щука-самоубийца, подумала Татьяна и все-таки прыснула. – Это, вообще-то, не увеселительная прогулка. Это паломничество.
– И что? Смотрите, ваши богомольцы опять углубились в леса. То есть, в окрестные магазины. Провинциальный шоппинг – это такая штука, против которой никакой символ веры не устоит.
– Чтоб вам пропасть! – с чувством пожелала Миоара и ринулась собирать группу.

Все-таки город Глубокое – в большей степени длинный, чем, собственно, глубокий, рассеянно думала Татьяна, ковыляя по бесконечной улице, мимо одноэтажных домиков, скрытых за пышноцветием палисадников: георгины, розовые кусты, ирисы и банальные ромашки. Невыносимо болела спина, но сейчас это казалось почему-то неважным. Во всяком случае, она не хотела об этом думать и, на удивление – могла. Тем более, что в любой момент можно было опереться на локоть Симона, который шел рядом, предупредительно отставая ровно на полшага: чтобы вовремя заметить, если Татьяне потребуется его помощь.
С одной стороны, это выглядело как бескорыстная забота о ближнем. Без всякого намека на ухаживание, как бы Татьяне этого ни хотелось. С другой стороны – ее не покидало странное ощущение. Как будто он чего-то ожидает от нее. Некой услуги. Пустяка, который, тем не менее, самостоятельно он получить не в силах.
Нежаркое августовское солнце лилось с небес, ясени, которым были обсажены обочины, бросали на мостовую кружевные легкие тени, махали в лицо лимонно-желтой листвой. Татьяна, вцепившись в Симонову руку, хромала в череде паломников, чувствуя на себе чужие осуждающие взгляды – еще бы, белая ворона, вышагивает тут с кавалером под ручку, – и думала свои тяжкие думы.
Что ему может быть от нее нужно? Тогда, четыре года назад, он предлагал ей вселенское счастье – за просто так, ничего не прося взамен. Но так же не бывает – чтобы новая жизнь и даром. Это только в книжках пишут про счастье, которое всем даром, и чтобы никто не ушел… не избежал.
Но она не такая дурочка, чтобы в это поверить.

– Вы сказали, что ищете здесь собственной смерти.
– Да. И что вас удивляет?
Они сидели на лавочке в тени раскидистой сосны, опять в стороне от остальной группы, ожидая, как и все, пока Миоара договорится с музейным начальством. Потому что оказалось, что Мосар – это не только храм, но и музей. Ландшафтный парк, историческое достояние и все такое. Билеты стоили символических денег, и никто не возражал заплатить, но оказалось, что они все-таки приехали слишком поздно, и музейная касса уже закрыта. Миоара злилась и взывала к совести и добрым чувствам здешнего начальства. Начальство в виде пухлой тетушки в пестром платье, топталось вместе с пани Вжещович на песчаном пятачке возле киоска, размахивало руками и невыносимо галдело. Как будто не на пороге религиозной святыни, а на базаре.
Здесь была засыпанная крупной галькой площадка – стоянка для автобусов. Через дорогу светился белыми невысокими башнями костел. Перед костелом раскинулся мелкий, засаженный кувшинками прудик с замшелым ангелом посередине. Ангел стоял, чуть разведя в стороны руки, из-под ног его, сходясь на головой, брызгали тонкие струи. В водяной пыли дробились крошечные радуги. Из пруда доносились жабьи трели.
Солнце склонялось за верхушки сосен, растущих на старом сельском кладбище, розовым нежным отсветом лежало на медальонах крестов.
– В общем, ничего, – сказала Татьяна. – Просто… дико это звучит.
– Давайте, расскажите мне сейчас про то, что в такие годы еще бы жить и жить, ну и так далее, вам эти песни хорошо знакомы. Интересно, если бы на вашем пути четыре года назад попался такой же умник, много было бы у него шансов вас отговорить? Встреть его вы тогда в подъезде…
– Прекратите.
– Не нравится? – спросил Симон с издевкой и посмотрел на нее. – Тогда уж и вы перестаньте меня воспитывать.
– С какой это радости?
– Потому что в вашем исполнении это звучит особенно по-идиотски.
– От того, что я когда-то оказалась такой непроходимой дурой? Кстати, может, вы уже скажете мне наконец, почему вы предложили тогда именно мне…
– Что? Спасти вашего Мишку? Да в общем, никаких особых поводов у меня не было. Может быть, потому, что он был вам дорог и действительно мог умереть?
– Какую плату вы бы потом с меня спросили?
Симон поднялся с лавки. Сплюнул в песок травинку, которую грыз зубами весь недолгий этот разговор.
– Знаете что, Татьяна Борисовна. Я – не дьявол и не занимаюсь благотворительностью в обмен на человеческие души. Тем более, что ваша душа… много не весит, уж простите за откровенность. Но есть вещи, которые совершаются бескорыстно. Это у вас докторам суют деньги у постели умирающего.
– А у вас они спускаются с небес и творят добрые дела за простое человеческое спасибо.
– Татьяна, хватит. Я все понимаю… но хватит. Не хотите мне помогать – так и скажите, и разойдемся на этом. Я поищу себе в помощники кого-нибудь другого.
– Угу, – сказала Татьяна мрачно, глядя себе под ноги. – Объявление дадите в газету. Нуждаюсь, мол, в человеке, который поможет мне наложить на себя руки. Так, да?
– Я вам еще четыре года назад сказал, что вы дура. С тех пор, увы, мало что изменилось.
– Ну, знаете! – не выдержала она. Совсем как давеча несчастная Миоара. Наверное, если бы не спина, если бы не было так трудно подняться со скамейки без посторонней помощи, Татьяна вскочила бы… и что дальше? Дала бы ему пощечину, как в дешевой мелодраме?
– Да понятия не имею!
– Слушайте, что вы себе позволяете? Кто вы такой? Черт, Смерть в человеческой шкуре… доктор Бартек из детской сказочки?
– Скорей последнее, – сказал Симон и неожиданно улыбнулся. – А как вы догадались?


***

… Когда война, и все против всех, и никто уже не помнит, во имя чего люди убивают друг друга, обязательно должен найтись кто-то, способный вмешаться. Не изменить глобальный ход событий – в этом-то, как раз, с точки зрения обычного человека, немного смысла.
Но повернуть время вспять, отыскать в его течении некую точку, от которой может открыться другая дорога.
Встать перед миром, всем собой говоря: я здесь, я живой, и вы ничего не можете с этим поделать.

Ледяная снежная крупа в лицо. Тишина, ватная глухая тишина, как будто мира вокруг не существует. Сколько хватает глаз – прямо впереди ровное белое поле, но если чуть сместить взгляд, ты увидишь занесенные снегом соломенные стрехи и редкие черепичные крыши, кружево уснувших на зиму садов, синие глубокие тени в низине, где под толстым слоем льда медленно течет неширокая речка. Бог ее знает, как называется эта деревня, они все похожи одна на другую.
От неподвижности и стылого холода все тело одеревенело. Ног нет и рук нет. Как он удерживает в этих негнущихся пальцах карабин? Здесь, на нижнем ярусе колокольни бедной сельской церквушки, ветрено и пустынно, и все время кажется, будто колокол звонит сам собой. Но он молчит: чугунный язык обернут мешковиной и паклей, и немо стучится в бока чаши. Мотается по ветру обрывок веревки. Звонарь лежит в углу, лицом в каменный пол, на снег натекла и давно замерзла багрово-черная лужица.
Редкие выстрелы выбивают фонтанчики снега на полу, на перилах, которыми обнесена площадка.
Снайпер. Вон там, на чердаке приходской школы – как раз напротив, через неширокую площадь. Интересно, надолго ли ему хватит еще сил? Похоже, они остались вдвоем в этом занесенном снегом, белом-белом мире. Или нет?
На верхней ступени лестницы, тесно завернувшись в шинель со споротыми погонами, сидит человек. Курит, прислоняя ладонью дорогую сигарету. Нездешний, пахнущий яблоками и медом дым плывет, застывает клубами в морозном воздухе. Кто он, откуда здесь взялся? Чтобы его разглядеть, нужно повернуться, но все тело застыло, и страшно… и кажется, что там, на лестнице, кроме этого незнакомца, есть кто-то еще. Кто-то, кто пришел именно за ним, ротмистром Бравиным Михаилом Константиновичем, но не может пройти, потому что дорогу преграждает этот, с сигаретой.
Он курит, стряхивает дым в снег, и смотрит на Мишку синими-синими глазами. На Мишку – и сквозь него. Точно видит перед собой кого-то другого, и ждет от него ответа. Потом вынимает из кармана шинели серебряные часы, щелкает крышкой, качает горестно головой.
И уходит. И тот, кто остался на лестнице, поднимается вверх, и слышно, как скрипят промерзшие ступени под его шагами.
Снайпер на чердаке стреляет. Ты смотришь на перила, на щербатые кирпичи, за которыми ты лежишь, потому что это самое лучшее укрытие на этой площадке, и ждешь, ждешь, что сейчас привычно взметнется фонтанчик снега.
Но ничего этого не происходит.
А потом ты просто перестаешь быть.


***

За костелом росла сосна – высоченная, с почти черной пушистой кроной. Рядом с нею был врыт в землю деревянный столб с тележным колесом на верхушке – аистиным гнездом. Его хозяева – две огромные птицы –кружили в закатном небе, безмолвно взмахивали крыльями, иногда щелкали клювами. Две широкие тени скользили по брусчатке, которой была выложена ведущая к костелу дорожка, по белым стенам, по зеленой яркой траве, по куртинам с цветами. Меж цветов прятались гипсовые барашки и коровки: здесь был устроен игрушечный Эдем. Наивные маргаритки осыпали лепестки к подножию статуи Девы Марии, застывшей с чуть разведенными в стороны руками. Как будто говорившей: ну что я могу поделать.  
Он стоял, прислонившись спиной и плечами к стене, ощущая всем собой тепло нагретого солнцем камня. Аисты чертили в небе ровные круги. Воздух пах смолисто и сладко. В этом всем было столько жизни… больше, чем может вынести человек, в особенности если ему нечего у нее просить.
Оранжевый шар солнца падал за лес и никак не мог упасть.
Кто сказал, что бессмертие – это награда? Тот, кто так думает, ничего не понимает.
На самом деле, никакого бессмертия не существует. Есть только долгая, очень долгая и от этого ставшая бессмысленной жизнь. И ты живешь ее – с ощущением, что с тебя содрали кожу, каждую секунду осознавая все несовершенство мира и не имея возможности ничего исправить.
«Если пронесешь свечу через рощу»… когда бы это было просто фигурой речи.

Когда мы окажемся на небесах и принесем с собой все свои ошибки, просчеты, победы, печали и радости, что из них нам зачтется?
Старенькая бабушка, которая просила тебя читать ей книжки, потому что сама уже не видела, а ты ленилась и пропускала страницы десятками, потому что бабушка начинала дремать, только заслышав твой голос. Тебе хотелось на улицу, к девчонкам, которые в тот день впервые расчертили на едва просохшем после долгой зимы асфальте «классики», и совсем не хотелось читать про приключения Оливера Твиста. И ты притворялась и лгала, и тебя некому было проверить, но ведь бабушка была счастлива в эти минуты, правда была. Что из этого тебе зачтется? Твоя ложь или ее счастье?
А Мишка – смешной, гордый, умница… и ты его не любила. Ведь не любила же, признайся себе наконец. Просто ты всегда считала себя не слишком красивой, и, наверное, это как-то отражалось в твоем лице, в походке, в осанке, потому что на тебя никто не обращал особенного внимания. Ни одноклассники, ни однокурсники… и тут вдруг появился он, и его неяркие, но такие искренние ухаживания тебе, конечно же, льстили… но едва ли это можно назвать любовью. Потому ты и отказалась спасти его, когда пришел Симон и предложил. Как можно отдать душу взамен на жизнь человека, который, если вдуматься, тебе глубоко безразличен.
Но он был счастлив те полгода, которые вы прожили вместе. Способно ли это счастье перевесить на небесных весах твой обман и твою трусость?
Сколько весит предательство? А ложь во спасение сколько весит? Зачтется ли мальчику Бартеку, что всю свою непомерно долгую жизнь он только и делал, что плевал на то, что начертано в книге судеб? Что дороже: спасенные им жизни или бесконечная череда непокорности и тяжкой, как ноябрьское небо, гордыни?
Аисты плыли в вечернем свете. Плыл в золотом закатном сиянии колокольный звон.
Татьяна вытерла ладонями мокрое лицо. Постояла еще немного, ожидая, когда успокоится дыхание и станет возможно хоть немного распрямить плечи, и вывернула на дорожку.
И столкнулась с Симоном, выходящим, как ей показалось, из бокового костельного нефа.
Он не услышал ее шагов и поэтому, наверное, не успел нацепить на лицо свою обычную маску безразличия и сарказма.
– Как вы думаете, Татьяна, – сказал он, наклоняясь и поднимая с брусчатки сломанный цветок георгина. – Когда мы с вами попадем на небеса, что нам зачтется дороже всего?
Он не мог знать, о чем она думала, когда стояла там, за костельной стеной, и смотрела на аистов, кружащих в небе.
Но он стоял сейчас перед Татьяной на дорожке, держа в раскрытых ладонях темно-розовый, тяжелый от вечерней росы цветок, и солгать было невозможно.
– Я помогу вам, – сказала Татьяна.

Мне наплевать, что ты подумаешь обо мне. Кем ты меня будешь считать. Пускай я буду в твоих глазах блаженной дурочкой, или истеричкой, или сентиментальной старой девой, или калекой, которой не на что надеяться и нечего просить у жизни. Последнее, в общем, правда. Но мне наплевать.
Я сделаю то, о чем ты просишь. Даже если это против человеческих и божьих правил. Но, наверное, я так, как никто другой, знаю, во что превращается жизнь, когда жить ее незачем и не для кого. Пускай кто-нибудь попробует меня осудить. В каждом городе тысячи домов, и многие из них – выше, чем в два этажа. Так что любой и всякий может на своей шкуре проверить, что это такое. И война еще не закончилась, есть из-за чего убиваться.
Только не спрашивай, не спрашивай меня, почему я это делаю.
Наверное, я не смогу ответить.
Но и солгать – не смогу тоже.
Но уж если оценивать свои поступки с точки зрения небесной бухгалтерии, наверное, твое молчание будет тем самым золотом, за которое тебе многое простится.

Кто придет на память – тот на помощь не придет.
Но что толкает нас вперед?
Мы набьем подушку снами, и приснится нам
Любовь, как прогулка по минным полям…

В маленькой сельской гостинице было тесно и пахло старой мебелью и свежевымытыми полами. Татьяна никак не могла дождаться, пока полусонная девица на ресепшене распределит номера и выдаст ключи. Какое-то время она толклась у стойки вместе со всеми, потом не выдержала, вышла на крыльцо.
Над деревьями, над крышами невысоких домов горела красная полоса заката с багровой каплей утонувшего в туче солнца. Завтра будет ветрено. Впрочем, какая ей разница… завтра не будет вообще. Не ко времени огненно-красные клены перед крыльцом осыпали на землю пятипалые листья, и отсвет их сливался с серым сумеречным светом, делая его мягким и золотым.
Татьяна опустилась на скамейку перед крыльцом – неудобную, слишком низкую, с откидистой спинкой и без перил. Один бог знает, как она будет потом с нее вставать. Но сейчас было решительно все равно. Татьяна порылась в рюкзачке, достала бутылку с остатками минеральной воды – теплой, отчаянно соленой, выдохшейся. Отхлебнула, закрыла глаза.
Все это путешествие – дикость и неправда. Так не бывает. Эта наивная, нелепая простая красота мосарского парка, гипсовые белые барашки, пасущиеся в траве среди волков, этот Ноев ковчег, выстроенный из старой лодки… желтые кубышки на зеленой, уже по-осеннему спокойной глади пруда… окутанная туманом белая статуя Оранты на затравелом холме с едва заметной каменной лестницей, спиралью поднимающейся на вершину… Татьяна помнила, как стояла под соснами в тени и смотрела, как Симон бредет в высокой траве туда, к холму, и в неярком осеннем солнце его долговязая фигура будто окутана золотым сиянием… она отвернулась и не глядела, как он возвращается обратно, поднимая ногами с травяных стеблей мелкую пыль семян и пух давно отцветшего иван-чая, и солнце бьет ему в лицо, в светлые волосы… она совершенно отчетливо знала, что так не бывает. Что с ней просто не может ничего такого происходить. Но оно было – ровно до тех пор, пока она не двинулась навстречу, и тогда позвоночник отозвался глухой, но цепкой болью, и она могла только вымученно улыбаться и потом с благодарностью и облегчением вцепилась в галантно предложенный Симоном локоть.
Что бы там ни было дальше, как бы ни сложились их судьбы – она всегда будет для него калекой. Озлобленной идиоткой. Которой только одна дорога – в богадельню. Раз уж она сама лишила себя права выбора. И нечего надеяться, он никогда не посмотрит на нее другими глазами… как бы ей страстно этого ни хотелось. А хотелось бы, да, и еще как, и надо наконец иметь мужество себе в этом сознаться.
– Вы что, собрались здесь ночевать? Вставайте, я помогу вам подняться в номер.
Татьяна открыла глаза. Симон стоял над ней – безукоризненно вежливый, все понимающий, с ровной улыбкой на лице.
– К черту, – сказала она и неловко, помогая себе двумя руками, встала с неудобной скамьи.
В позвоночник будто воткнули раскаленный кол.
За год тщательно исполняемого режима и врачебных предписаний Татьяна успела забыть, как это бывает. В редкие минуты она даже считала себя здоровой. Такой же, как и все остальные люди. Разве что страшной, как смертный грех. А ничего никуда не исчезло.
– Я сама.
– Ага, конечно, – хмыкнул Симон и под колени, как маленького ребенка, вскинул ее на руки. – Ваш номер на втором этаже.

– Это все очень просто. Вам всего только и нужно, что войти в костел и открыть книгу, которая лежит там на алтаре.
– Женщин в алтарь не пускают.
– Значит, вам придется нарушить правила, – сказал он и улыбнулся, пытаясь так смягчить кощунственность своих слов. – Надеюсь, вы не слишком добрая прихожанка.
Я вообще не добрая, подумала Татьяна. И удивительно, что я согласилась тебе помогать.
– И что потом?
– Там будет конверт. Вы возьмете его и выйдете на улицу.
– И все?
– Все. А вы чего ожидали? Что я отправлю вас на войну вселенского добра со злом?
– Не ожидала. Но… вот так просто? У вас что, личная переписка с Господом?
– А вам завидно? – спросил он спокойно, без улыбки.
Да, мне завидно. Если бы Господь писал мне письма, я бы попросила его… не знаю. Может быть, вернуть все обратно. Возвратить ту страшную, ледяную первую военную зиму. И промерзший до самого последнего ржавого болта трамвай, в котором у меня разрезали сумку. И на трамвайной остановке ты поднял бы из сугроба монетку и мой талон на прием к дантисту, и опять предложил бы мне невозможное – и я бы согласилась. В ту же самую минуту, ни о чем не раздумывая.
Не для того, чтобы Мишка остался жив. Хотя и это тоже счастье.
Просто, если бы я согласилась тогда, не было бы сейчас ни этого августа, ни с шорохом облетающих за окном кленов, ни белесой тьмы в этой бедной гостиничной комнате, в которой мы так близки и все равно не можем сказать друг другу единственно нужных слов… и тебя бы не было тоже.
– Симон.
Он молчал и смотрел на нее – темны были провалы глаз, неподвижен рот. В эту минуту он был так не похож на того человека, который сопровождал Татьяну всю дорогу, что ей сделалось не по себе.
Он не сделал к ней ни одного шага – Татьяна готова была поклясться в этом. Но непостижимым образом он вдруг оказался рядом, так близко, что она ощущала на своем лице тепло его дыхания.
– Мне все равно, кто вы, – сиплым шепотом проговорила Татьяна. – И наплевать, что вы обо мне думаете. Пожалуйста, пожалуйста, я прошу вас…
– Доброй ночи, Татьяна Борисовна, – сказал он. Наклонился, целуя ее в горячий и сухой лоб, а потом вышел, аккуратно закрыв за собой дверь.


***

Перед костелом, на противоположной стороне улицы, ровным рядком сидели деревенские бабки – торговали яблоками. Яблоки были разложены перед ними на чистых тряпицах, горками: антоновки, красно-полосатый штрифель, продолговатые, желтые восковой спелостью семеринки, – все в мелких дождевых каплях, горящие в сером свете осеннего дня яркими боками. И запах стоял вокруг – холодный, свежий, такой, что ломило в висках.
Симон порылся в карманах, мелочи не нашел и растерянно развел руками. Татьяна вздохнула. Яблока хотелось невероятно. Вот прямо в эту минуту, пока они одни на этой площади, сбежавшие ранним утром от остальной группы. Впиться зубами в хрусткую мякоть, чувствуя, как брызжет и течет по лицу и по рукам прохладный кисло-сладкий сок…
В портмоне, в потайном кармане, Татьяна нашла одну-единственную монетку. Ту самую, которую четыре года назад Симон безжалостно вытряс перед ней на снег на трамвайной остановке – из им же и разрезанного кошелька. Глупо, сентиментально, наивно – но Татьяна ее сохранила.
Всякой вещи в мире должно найтись применение. Вот хотя бы – яблоко купить.
Она выбрала ярко-желтую антоновку, обтерла ладонью.
– Хотите?
– Хочу.
Они старались не смотреть друг другу в глаза. Как будто то, что произошло между ними ночью, сделало их совершенно чужими. Собственно, так оно и есть, думала Татьяна, глядя, как Симон крепкими зубами вгрызается в гладкий яблочный бок.
В костеле были распахнуты настежь двери, служба еще не началась, но было слышно, как вздыхает басовыми трубами орган. С неба сыпалась мелкая морось, будто косыми штрихами зарисовывая выкрашенные розоватой охрой стены, невысокие башенки над боковыми нефами, плавные барочные изгибы апсиды. Крестов над колокольнями было не разглядеть из-за дождевого тумана.
Пахло мокрыми цветами и воском.
– Ну, идите, – сказал Симон, останавливаясь перед узорчатыми чугунными воротами. – Вы все помните. И ничего не бойтесь.
Татьяна помедлила и толкнула створку ворот.
Мокрое железо оставило на пальцах ржавый след.

Под высокими сводами, несмотря на пасмурный день, было светло и просторно. И ласточки носились под самым потолком, влетали в боковые окна, кружились вокруг подвешенной на медном витом шнуре светильни-паникадила, застили острыми крыльями витражные вставки, отчего синие, золотые и малиновые лучи дробились на мозаичном полу, вызывая головокружение и чувство полета. Птиц было так много, что Татьяна, опешив, застыла на пороге. Она никогда прежде не видела такого – чтобы птицы в храме…
Алтарь был далеко. Ей предстояло пройти, наверное, несколько десятков шагов – до огромных мраморных ваз с белыми лилиями и поздними, осенними, тяжелыми розами.
Подгибались ноги. В ушах бешено толкалась кровь, и пересохло в горле.

… Когда мы окажемся на небесах, что из наших поступков нам зачтется? Что поставится в вину тебе и что мне? Что спасет нас обоих?
Люди, которых ты избавил от смерти, или я, умирающая каждое мгновение, которое ты на меня смотришь? Что из этого ценнее? Чем можно пренебречь?
Я войду в алтарь и открою вот эту самую книгу – огромную, в тяжелом окладе, и найду между пустых белых страниц конверт. Я не знаю, что там написано, и не хочу знать. Но мне странно, что ты можешь думать, будто это во власти человеков – распоряжаться чьей-либо жизнью. Своей или чужой, нет никакой разницы. Я пробовала, я знаю, что это такое. И чем за это платят, я тоже знаю.
А ты – ты хочешь легко отделаться. За все это путешествие – заплатить пустяком. Улыбкой, братским поцелуем в щечку. Ты полагаешь, мне этого будет довольно. Еще бы, калека, на что она может по праву претендовать! И разве ты давал повод? Разумеется, нет, я все придумала себе сама. Вообразила себя живой – и придумала. Женщины изобретательны и сентиментальны. Инвалиды и старые девы – в особенности.
Не знаю, как ты, но я – живая. А живые люди редко играют по правилам.
Да, пускай я последняя дура, пускай я не заметила, что ты всего лишь использовал меня, играл со мной, будто с мячиком на резиночке, который, послушный детской руке, летает то ближе, то невозможно далеко. Я сама во всем виновата.
Наверное, когда тебя не станет, мне сделается легче. Я знаю, ты устал. У тебя нет больше сил. Я знаю, как это мучительно – жить, когда незачем и не для кого. Но не кажется ли тебе, что это слишком просто – вот так взять и уйти?
Пахло яблоками и воском. Шуршали, казалось, у самых висков тугие птичьи крылья. Богоматерь наклонялась с украшенного цветами постамента, разводила для объятий руки с тонкими, вылепленными из прозрачного фарфора пальцами.
У лежащей на алтаре книги были гладкие белые страницы. Именно такие, как она себе и представляла. Без единой буквы. Узкий голубоватый конверт сам лег в ладони.
Татьяна взяла его и пошла назад, ощущая каждым позвонком, как Дева Мария укоризненно глядит ей в спину.

Она вышла на крыльцо и замерла, подставив мелким дождевым струям лицо. Ей казалось, что щеки ее пылают. На самом деле, она была бледна, как пугало, и Симон, увидев ее, даже испугался.
Татьяна ощутила легкое злорадство.
Ей было трудно стоять, и хотелось сесть вот прямо тут, на ступенях костела, не обращая внимания на требовательно протянутую руку Симона.
Он протягивал руку, а она стояла и молчала.
– Что? – выговорил он наконец. Неслышно, одними губами. В глазах были беспокойство, нетерпение… и, пожалуй, страх.
– Я только хотела спросить…
– Ради бога, Татьяна!.. Что?!
– Вот я отдам вам этот конверт, вы прочтете, что там внутри – и дальше? Рассыплетесь в пыль прямо у меня на глазах?
– Вас интересуют технические подробности?
– Нет, – сказала Татьяна. – Вы меня вообще не интересуете. Только если вы думаете, что можете вот так запросто…
– Татьяна!
– Не орите на меня, – сказала она холодно.
Он смотрел на нее – со спокойствием обреченного, совершенно точно зная, что именно сейчас произойдет. Синие глаза, белые волосы, удивительно красивые руки.
Картинка из дамского журнала, не имеющая никакого отношения к реальной жизни. Сказка, морок, вылепленный ее собственным, измученным за эти четыре страшных года воображением.
– Я… не ору, – проговорил он медленно, через силу и будто извиняясь. – Читайте. Пожалуйста. Не бойтесь. Это будет… легкая смерть.
– Ага, как же, – сказала Татьяна. – Не дождетесь!
Глянцевая бумага хрустнула и подалась под пальцами.
Она рвала и рвала этот проклятый конверт. Летели в лужи клочки голубоватой дорогой бумаги.
Симон отшатнулся.
– Что… что там было написано?
Татьяна пожала плечами и, соступив с каменной дорожки, наконец села – прямо в мокрую траву, в палые ясеневые листья, – а потом легла, и хмурое небо запрокинулось над ней, полное стремительных и рваных туч и удивительного света, который бывает только в начале осени.
– Живите, – сказала она. – Просто живите. Это гораздо трудней.