МАРИЯ МАЛИНОВСКАЯ


В ЗАЛЕ ОЖИДАНИЯ


***

- Держаться прямо!
Смотреть вперёд! -
За ручку мама
На казнь ведёт.

В степных барханах,
В сухих ветрах,
Во влажных ранах
Гнездится страх.

- Не нужно казни! -
Бросаюсь к ней.
- Забыть боязни!
Идти ровней!

- А скоро плаха?
Когда конец? -
В гнездовье страха
Кричит птенец.

Молчит упрямо
Небесный свод.
За ручку мама
На казнь ведёт.


***

На носочках, улыбаясь, приоткроет двери мира
Бритая моя - по вене, сумасшедшая душа.
Прокрадётся, обернётся, бегло глянет из эфира -
И застынет за порогом, точно крылышки суша.

Как листочек, шелохнётся - и замрёт, бессильно зная:
Ей нельзя освободиться, и отныне позади
Будет деревом влачиться боль тяжёлая земная,
С безобразными корнями вырванная из груди.

Усмехнётся, как смеются только в самом страшном горе,
Сядет, обхватив коленки, и уткнётся в них лицом,
То ли что-то вспоминая, то ли чувствуя, что вскоре…
Что и здесь, за гранью жизни, ей опять не быть жильцом.


***

Ты вернулся! Да только не я,
Говорящая с Богом дикарка,
Возвращала, молясь у огарка
И на зверя летя без копья.

И не я кровяной чернотой
Ужасала любую черницу,
И не я проносила в больницу
Освящённый дремучий настой.

И не я , как живой херувим,
С первобытной листвой, a capella,
Взяв за тяжкую голову, пела
Поминальную бесам твоим.

Лишь пыталась уйти от вранья
И ловила холодные взгляды…
Как посмел ты спасаться, проклятый,
Если знал, что спасала не я?


***

У меня умирает друг.
А ты вот читаешь,
уже погрустнел.
И я не знаю, жив ли он сейчас,
когда ты читаешь.
Слушай!
У меня умирает друг,
а я не могу быть рядом.
Он сказал:
"Я умираю, прости"…
За что "прости"?
Как будто именно за то,
что я никак
не могу быть рядом…
Скажи, читатель,
я уже смогла - сейчас - когда ты читаешь?
Меня осуждают за сочувствие,
мне запрещают упоминать его имя,
а я кричу с обратной стороны листа,
которая ещё
зеленеет:
"У меня умирает друг!"
Хоть ты меня выслушай,
читатель…
Сквозь строки
я вижу цвет твоих глаз
и - подожди -
не двигайся -
вот-вот тебя коснусь…
Ты чувствуешь?
Дай мне выплакаться
в твои глаза -
у меня умирает друг.
У него был домик с мансардой,
у него была флейта
и приключенческое имя…
У меня
это всё умирает.
И у тебя теперь,
читатель.
Если только…
в каком-то из тысяч себя
ты не окажешься
им…
Прости тогда,
я умираю.

***

Свяжи меня:
по рукам - кольцами,
по ногам - поклонами,
по губам - обетами.
Свяжи так туго, как сможешь,
чтобы мне труднее было сбежать -
чтобы меня легче было похитить.
Свяжи моё тело,
обвей объятиями,
пригвозди к себе поцелуями.
Свяжи так туго, как сможешь,
чтобы ему труднее было сдвинуться -
чтобы душу легче было высвободить.
Свяжи меня изнутри,
свяжи своим ребёнком,
подбрось его в меня, как подкидыша,
как спичку - в огонь.
Свяжи так туго, как сможешь,
чтобы мне труднее было от тебя разрешиться -
чтобы, разрешившись, я уж точно была спасена.
Свяжи меня, наконец,
самой последней верёвкой
в окне
или в кроне дерева, где заблуждается солнце,
или в небе:
все мы - небесные висельники.
Свяжи так туго, как сможешь,
чтобы ничего не пришлось делать -
чтобы ты меня сам отпустил…

***

В зале ожидания
я пообещала кому-то,
кто тоже в какой-то мере
станет моим читателем:
"Здесь не было…
Но он будет
со мной.
Обещаю".
Все лица
перелицовывались
в твоё,
каждый оклик
замолкал от стыда, чувствуя,
что должен был принадлежать тебе.
Ты выходил из всех дверей,
то есть,
ты входил во все двери.
Я жила содроганием твоего прихода,
которого не было,
и дрожь превращалась в озноб.
Я крушила взглядом стены,
кромсала потолок, сцену, людей
в зале,
который и без поезда
был залом ожидания,
и обещала:
"Здесь нет…
Но он будет
со мной".
Аплодисменты
кому-то
любила больше,
чем аплодисменты себе,
потому что вволю
могла бить ладонь о ладонь.
И всем говорила,
какой ты хороший…
И мне верили,
не предполагая,
что дрожу не от волнения,
не предполагая,
что дрожу,
не предполагая…
Мне часто казалось,
что вот-вот упаду,
но, упав,
находила себя стоящей, говорящей, улыбающейся…
А иногда я плакала.
Но это было нельзя.
Тогда о тебе отзывались плохо.
А я всем говорила,
какой ты хороший…
не имея возможности
сказать это тебе,
от которого неделю
ни слова не было.
Аплодисменты
твоему молчанию,
а не моим стихам,
лишь сочинённым о нём.
Жаль, нельзя, прочитав, аплодировать:
я бы
перед ними всеми,
перед ними,
избила себя…
Вот какие были бы
аплодисменты.
А я кланялась
и как можно звонче
говорила: "Спасибо!"
И уходила
из зала
ждать…
Впрочем, что это я?..
Поезд ждёт.

…Аплодисменты.


***

В самолёте со мной
полетит террорист,
мой бывший возлюбленный -
мой возлюбленный бывший,
любимый всегда.
Он лётчик…
Он вышвырнет вон экипаж,
в заложники взяв озарённое небо…
Он лётчик…
Мы свернём от Британии в синь,
мы свернём от Британии в солнце,
на юг,
на такой,
где не будет снегов
и уж точно не сыщется севера…
Больше не будет Земли,
больше не будет его отрешённости,
больше не будет других -
моих, и его, и ничьих,
просто не будет.
Среди пассажиров найдётся священник,
но будет хорошим
и не разлучит -
обвенчает…
Среди пассажиров найдутся все близкие,
наши родители,
пусть он давно сирота…
И наши друзья, и те, у кого
не смогли попросить прощения…
Но он террорист,
и он не забудет об этом.
И пусть самолёт долетит до Британии,
пусть не свернёт на юг,
пусть на месте окажется весь экипаж -
и место любимого
будет пустым,
но кто-то прочтёт
этот список
погибших.


***

У меня опустились руки.
Опустились настолько,
что притянули к земле,
и я села
посреди людной улицы
в час пик.
Наверно, не было человека,
который бы меня не разглядывал,
наверно, они думали,
что я пьяна -
ведь никто не представлял,
что у меня просто
опустились руки.
У меня опустились руки,
а значит,
я больше не смогу писать.
Тем лучше.
Последним,
что черкануло,
чем чиркнуло - и не зажглось перо,
были слова другу:
"Позаботься
о маме"…
Я никому
ничего
не хочу
показывать,
но ни от кого
ничего
не хочу
скрывать.
Я просто знаю,
что меня не становится…
Да, меня не становится,
и я опускаюсь
на холодную влажную плитку
посреди людной улицы
в час пик.
Меня обходят,
меня не обходят,
толкают,
я слышу хохот,
ещё отчётливее - шёпот,
ещё отчётливее - мысли,
но мне до них нет дела.
Наверное, оттащат к стене дома,
наверное, вызовут скорую,
ведь никто не подозревает,
что у меня просто
опустились руки…

И так каждый день
быстрым шагом,
спрятав руки в карманы,
я возвращаюсь домой.


***

Я обворую твой дом,
потому что у него осталось
куда больше тебя…
Я украду каждый след,
каждый след твоего присутствия:
песок с коврика в прихожей,
немытую посуду,
книгу раскрытую
(что ты там последнее читал?
Цицерона?)
Я возьму твою одежду,
чтобы разрядиться
и в двойном юродстве -
брошенной женщины
в брошенной одежде -
шататься по твоей улице
до пруда заброшенного
и обратно.
А шататься -
чтобы каждый раз
подниматься на седьмой этаж
в твою квартиру**
и НЕ слышать,
НЕ слышать,
НЕ слышать
разброда фортепьянного за дверью.
С икон,
на которые вместе молились
(одну из них - ты солгал - написала твоя мама),
так вот,
с этих икон
ртом, дыханием
украду прикосновения твоих губ.
Перерою бумаги
и не найду
документа о неуплате
за свет
мой…
и о том,
что вот-вот,
быть может,
его отключат.
Сниму трубку домашнего телефона,
но он тоже не будет работать.
И тогда
в балконное окно,
откуда мы смотрели на огни
той ночью без света,
докричусь до полиции.
Скажу,
что совершила кражу со взломом,
и меня уведут
из твоей квартиры.

Но я буду,
я буду,
я буду
писать ей письма,
пока не отключат мой свет…