***

Прозрачный март пытает вечера
дурацкими глазами подворотен,
и мусорной, заплесневелой плоти
ошметки ест до самого утра.

Ночь кажется преступной в небесах,
иссохших от бесплодия и ветра.
Часы орут, что стрелки в полуметре
от гибели на разных полюсах.

И чья-то жизнь крадется на ножи
оград: здесь где-то кладбище? Куда там!.
Стальные прутья - мертвые солдаты,
пустой Вселенной воля и нажим.

В стакане чаю гаснут фонари,
И утро, с опозданием курьера,
плетется в город с неизменной верой,
не зная, что сожжен Иерусалим.

***

Новое средство от старой простуды мне
подай: не хочу вставать, болит голова,
которую не утопить ни в каком вине
и пеплом мне не посыпать. Какая халва
мерзкая- то, что я день ото дня жую:
эти синоптики мысли, Фрейдисты,, пшюты…
Будущность с ними, вращаясь на общем хую,
словно флюгер на шпице, скрипит. А ты
подай-ка мне лютню в постель, чтобы я на ней,
будто бы нервно чешась, изобрел ноктюрн,
струны терзая, как некогда стайер Эней
Трою терзал догадками… Я, как Сатурн
кольца, вращать умею свой хула хуп,
то есть мысль о себе; так следствие вьет
кольца вокруг причины. Быть может, груб
пример, я не знаю… Но ежели не идиот
читающий это, то сможет понять и то,
что мысль о себе всегда издаля сродни
задремавшей змее. Тем сложней подвести итог,
тем больнее написать "Труды и дни",
"Прозрачные вещи", либо оставить дерьмо дневников,
в которых света не меньше, чем злых темнот.
Слова с языка, как тьма с языка свечи,
слетают. Речь совершенней письма уже тем,
что невозможны кляксы. Но сколь от печи
ни пляши, все равно налетаешь на стул в темноте.
Всяк репетирует мысль о смерти, глядит
трепетно в зеркало, всякому нужен друг
в виде самоповтора; и зеркало бдит,
повторяя глядящего не покладая рук.

***

Игрушечная жизнь, зане мала.
Стоишь, на небо тень бросая. Мгла
сгущается над теменем, но ты
уже привык к ужимкам темноты

и пустоты над головой. Не вой!
Сюды не вызвать ангелов конвой.
Худеешь. Широки твои штаны.
И зуб болит. И боль на полстраны,

на всю страницу. Маленькая жизнь
с пружинкой в попке… Мысли, как моржи
в холодной голове, в ее воде
резвятся, точно блохи в бороде

тех анекдотов… Анекдотов - тьма:
сходила замуж, где сошла с ума
(я - о подруге). Впрочем, о себе
не веселое скажешь. О судьбе -

тем более. Игрушечная жизнь,
безделица Ватто. Как ни кружи,
не к центру, но к околице летишь
слепой летучей мышью. Всюду тишь.

А также - гладь. Я о подруге - (блядь!).
О чем жалел, жалею… Выбирать
наощупь трудно. Мгла над головой
и ангелов не слышно. Боже мой,

стоишь, на небо тень бросая. Жизнь
подсовывает злые муляжи,
миражи самодельные, но ты
находишь в них приватные черты

жильца конца эпохи. То есть ты
себя находишь в них. А пустоты
прощальный взмах над бедной головой
и есть конец эпохи, сколь ни вой.

Ты полюби, голуба, этот стих,
зане он сдержан, субъективен, тих,
как зверь в норе, как моль в моем пальто,
как надпись мелом на спине "никто".

***

СИРОТСКИЕ ПЕСНИ

I

Не уходи, если хочешь остаться. Со зла
слепок - лицо твое, губы и волосы злы.
Профиль, анфас, снова профиль; и тон ты взяла
непозволительный, зелье мое… Все узлы
туже затянем: иначе бы ты не смогла,
не согласилась бы, горе мое, ни на что.
Это тебе словно допинг, как белому - мгла,
чтоб проступить, проявиться… Достаточно штор,
сомкнутых плотно? Достаточно? Вот тебе мгла,
крови венозной и вязче и гуще, и вот
я, отражаемый глазом твоим, догола
все раздевающим, все! И чем круче завод
твой, тем безудержней просишься ты в кабалу
полураздетых тобою моих то ли слов,
то ли намерений; то есть летишь под каблук
жалким листом, но не сетью летишь на улов.
Лазаря пой или Кесаря, зло мое, но
яд превращается в уксус, и старый, притом.
Все ведь закончится тем же, чем прежде: оно -
пенье дуэтом с закрытым до времени ртом.

II

Осенний сквер. Туманно. Некто выпил
и сидя спит; раз - сдавленная шляпа,
на вид, ранима. Всяк, скажу, предмет,
обиженный владельцем, жалок. Липы
мокры и коренасты. Весь, заляпан
осенним чем-то, я печален. Нет

каких-то нужных денег, и растраты
доходам, как известно, не чета и…
и потому мы с нею - не чета.
Сияют лужи. В двадцать два карата
так не сияют брюли! Я мечтаю.
Мечта-читай-тщета и нищета.

Суть в том, что хочешь многого: манят и
нервируют напитки, вещи, дамы,
такси; напоминают Эрмитаж
желанья разнородные, но мятым
червонцем как и Эрфуртской программой
не будешь сыт и долга не отдашь.

Мысль о деньгах, как слюноотделенье, -
рефлекс, но беззащитный поелику
его легко обидеть, оболгать.
Потом - себя, тупым перечисленьем
желанного… А обобщенным ликом
последнего является деньга.

***

ДВА ПОСВЯЩЕНЬЯ

С.С и Ж.С.

I

Вечереющий дом, где тянет из всех щелей.
Где только что встал, разбитый дремой дневной,
и что-то приснилось, да-да, что-то снилось… Налей
лимонного соку себе и припомни. Давно и
однообразно садится солнце, точнее сказать, -
солнца уже не видно: есть отсветы на
стеклах и подоконнике; сколь различают глаза, -
и на рыхлом исподе тучи… Отсюда видна
окраина неба, кровли, чаинки птиц,
та абсолютная разница, тот порядок вещей,
в котором тебе, единице среди единиц,
так же легко, как цикаде средь трав и плющей.

Медленно, как осьминог в глубине, небеса
примеряют оттенки, цвета, оттенки, цвета.
Бирюза, раздраженная красным… Но на весах
соответствий - больше лилового. Здесь и там
он проступает подтеком, кляксой, он
как оккупанты на площади, густ, говорлив
Ну так выпей этой кислятины за легион
неразличимых во тьме вещей, за прилив
жизни во влажном воздухе, за строку,
за отсутствие лыка в ней, то есть, ни
за что, но за то " ни за что", что курку
не дает быть нажатым. За сны наяву. За сны.

II

Туча под ветром распадается, и
напоминает телодвижения тучной дамы
в голом, простите, виде. У дамы- драмы
на почве страстной, как глаз армянина, любви.

Женщины, вижу, охотно страдают по
разным поводам и при разной погоде.
Страдания не отменяют покупки кашпо,
приготовления крема, торта… Тот, кто угоден

сердцу, при этом, где-нибудь/нагл и сонлив/
где-нибудь… словом, не здесь, негодяй! А если
он уже хлоп! Ее и, газетой глаза засорив,
дрянь, отдыхает в чужом халате в кресле?!!

Конечно, я не Вертинская… Но у меня,
толстую, да с колтуном перманента, кто будет…
будет люби-и-ить? Катька, стерва, легла под коня,
мне же - только под поезд. Зато в сосуде

моем потечет, растворится любой кристалл,
любой металл… И я плачу, плачу я; плачу
или почему? Я плачу за то, чтоб пристал
хоть пионер, я ему отсчитала бы сдачу.

***

Будущность мне представляется вроде неких
бюстов писателей, военачальников, боссов.
Преобладает зевота пространства. Века
не засоришь ничем, кроме контура выи, носа,
может быть, складки у ворота. Я не вижу
в нишах кого бы то ни было: все - наружу…
Глаз, при попытке вместить их, схлопочет грыжу
в виде бельма. Представляются так же лужи,
склонные не к отраженью, но к замерзанью.
Цельсий, ей-богу, разжалуют за неуменье
отобразить перемены в природе. Зданья
не представимы вообще, но каменья,
то есть, руины - вполне. Представимы люди.
Раса легко деградирует в массу, язык - в мычанье…
Стадо, где до ста нулей, словно мелочь на блюде
после удачной игры отрицанья с отчаянием.
Там представляю себя, с отдышкой, с оттяжкой
в речи, вследствие двух инфарктов, и по причине
изменений в родном языке, сколь бы тяжко
менять словарь свой ни было ближе к кончине.
Это не будет вторым вавилоном, поскольку
язык сократится в отросток, мышцу, не боле…
Так что и нечего будет смешать. И польку
не отличишь от японки, еврейки… Отсутствие боли
во всех ее междометьях, паузах, корчах, -
это и будет причиной молчанья, реже - мычанья
по поводу бюста писателя, воина, равно лишенных порчи,
как временной, так и нравственной. В эру молчанья
памятник - он торжество пустотелости, гипса,
меди; и он - торжество постамента в ограде
из человеческих лиц… Чей-то рот, если он пока не слипся,
вымычит, пялясь на бюсты: "Ах, бляди, бляди".

***

ПИСЬМА ЛАРАМ

Дом - это личное место имения дам,
привычек; библиотека, кофейник, стул
с вещью на спинке; здесь можно молвить: "Не дам!",
"Пшел!"; это место, где зимний сквозняк надул
флюс занавеске и температуру жильцу…
То ли обои красны, то ль троится в глазах.
Зеркало знает, какая рубашка к лицу
этих покоев жильцу, восклицая: "Ах!"
Нож и тарелка со следом амлета; звук
льющейся в ванну струи; том Шекспира, тень
папы героя: бледный Гамлет на крюк
рокового вопроса косится. Дом- это лень
солнечных луж на полу. Или тот полумрак
раннего вечера поздней осенней порой,
что вспоминаешь с особым старанием, как
перед экзаменом тему… Получше укрой,
сумрак, меня; уложи, позови моих Лар:
выпьем по сто, поболтаем Бог весть о чем.
Так не поет Хозе у Бизе, как комар
В комнате, запертой - в три оборота - ключом.

II

Вот я вошел, а в углу только тени и стук.
Вот я вошел в этот дом: фосфорится в углу
злой циферблат, - не сморгнет! И подобием рук,
рук указующих - стрелки. Представь себе голубь
с зеленью и с фиолетовым, словом, представь
озеро, лучше - аквариум… Это и есть
дачный мой дом ближе к полночи: в виде креста в
зарослях - абрис окна, дальше - сад. Это здесь!
Я узнаю эту комнату, будь хоть темна
трижды, четырежды, хоть занавесить окно.
Фосфор в часах - не завод, не кончается, светится на
фоне стены. Ты представь себе ткань, полотно:
тени узоров, узоры теней на нем;
все перепутано, все в завитках…Это сад.
Пусть не велик, не разросся. Туда днем с огнем
можно войти, потерявши дорогу назад.
Стрелки часов - это вечное римское "пять"
либо "один", и из этого следует то,
что они, точно женские ноги: то врозь, то опять
вместе. Сравненье окончено. Это - итог
мыслей о времени, личных, конечно. Конец
всех наблюдений за стрелками. Издалека
не долетят до тебя эти речи, сквозь мягкий свинец
неба они не пробьются к тебе. Пока.

***

ЛАРЫ

Для жизни медленной, безропотной, запечной,
Судьба заботливо соединила нас.

В. Ходасевич.

Память моя обостряется. Мир вещей
глядит из нее, как из чащи глядит кащей:
недоуменно - криво. Вот белый
стул, любимец Музы, что в рыжем саду
остовом геометрии тычет в звезду,
взошедшую в сумерках еле-еле.

Колкая влага росы на столешнице, где
в каждом глазке водяном - по звезде; и воде
трудно, не испарясь, удержать отраженье…
Сложно попасть на дорожку слепой ногой,
то-то и мечется тень на стене, как изгой,
не сознающий изгнание как отторженье.

Память, когда болтлива по мелочам,
то прибавляет к забытым в кармане ключам
то ли щелчок замка, то ли скрип петельный…
Если из амбразуры замочной чем
в вас и пальнет, так во сто свечей
желтой косой полосою… Она на теле,

завернутом в плащ, оставляя клеймо жилья,
тем отличает вас от гостей, жулья,
просто ошибшихся дверью, глазок закрывших,
что остается на коже, на ткани плаща,
что проходимцу любому зрачок полоща,
только вас пропускает под своды крыши.

Память моя обостряется. Мир вещей
вытесняет владельца оных; вообще
в расчет не берет обладания, прикосновенья,
что и приводит к судороге тела, не
способного повторить их формы вне
соприкасанья с ними. Обыкновение

или привычка не дольше живут, увы,
чем сова своим зрением. Пример совы -
только пример того, как живут на память
при дневном освещеньи, на ощупь, на слух,
по счастию не выбирая одно из двух,
как немой выбирает слово губами.

Не важно - что ты покинул: лачугу, чертог…
Важно, что ты покинул, иголкой в стог
с нетвердой руки подвыпившей Парки попавши.
Не хнычь же о Ларах, икс, искомый дружок,
ибо тому, кто ищет тебя в стогу, ожог
укола сочтут за благодарность пропажи.

Послушай, я говорю: человек ленив,
особенно в поисках крова, когда, склонив
к сожительству провидение, замирает
в ожидании неких чудес или фразы "Сезам",
все четыре угла отдавая на откуп глазам,
но ища пятый угол с цветной паутинкой рая.

***

ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ.

I

Он вам осточертеет в полчаса
/ах, идиот, ах, выродок, кретин/
измятый ветром полдень: полоса
слюнявого прибоя; карантин
растительности скудной; и урод
какой-то санатории у моря.
И то, что называется народ,
издалека - как слово на заборе.

II

Измятый ветром полдень. Вдалеке,
на пляже, три фигуры. Точно флаги -
одежды развиваются; в руке
у одного из трех - граната фляги.
Морские дали. Сиры небеса.
Слетевшая с эмблемы МХАТа чайка
висит на фоне тучи полчаса.
Скрипит качель: а ну-ка, раскачай-ка.

III

Избыток ветра. Йода в нем. Шлепок
волны о днище лодки повторяет
звук поцелуя девственницы: чмок -
устами еле влажными, вперяя
туманный взор/ни-изя!/в район виска…
Повсюду очень холодно, и кожа
в мурашках, точно в маленьких сосках
все той же девы девственной. Похоже,

IV

сравнение притянуто. А что
поделаешь? Ведь холодно, ей-богу,
и фразу носит, словно щепку в шторм,
и сам ты - кто? И вышел на дорогу
один, как у поэта. Берег пуст
опричь трех силуэтов, отдаленью
обязанных похожестью на куст…
Вот я зеваю… Ах, долой томленье,

V

перечисленье, длинный ряд примет
тоски дежурной, все долой, ей-богу.
Что ж, выхожу один я /пары нет/
на пляж, как путник вышел на дорогу
в одном стихотворении. Накат.
Морские дали. Осень проступает
во всем, что попадается. Закат -
как сталь ножа, но сталь, увы, тупая.

VI

Тупая горизонта сталь. Из брюк
желаний не исходит никаких
опричь желанья - в них согреться - рук,
но мерзнут вместе с мелочью, лихих
растрат прямой наследницей. Карманам
ни суммою, ни тканью не согреть
озябших рук; и слово "ветер" странным
манером превратилось в слово "плеть".

VII

Сечет по вспухшим жилам слово "ветви",
и в колтуне осенния листвы,
в цинге заборов видите ответ вы
на ваш вопрос о дате, ибо вы
разлучены с календарем; и вот,
на топчане среди пустого пляжа,
вы вспомнили о времени… Живот
так вспоминает о еде, так лажа

VIII

о верных помнит нотах, так оса
о сотах помнит…Так и вы, любезный,
средь пляжа околев за полчаса
на топчане, припомнили о бездне
бессмысленных минут, где в каждой из -
след вашего присутствия, и это
для Мнемозины - лучший парадиз,
где лампочки целы, но нет в них света.

***

СВИДАНИЕ

I

Лето, летящее в осень по склону холма.
Шорох стрекоз, шелест речи, сошедшей с ума.
Партия жизни, шутя, теряет ферзя:
иначе терять нельзя, по квадратам скользя.
Ежели ты игрок, то давай добьем
воинства наши, пока мы еще вдвоем.

II

Копья ломать или руки - одно и то ж,
Когда продолженье руки - копье или нож,
Минет меня ночь на белом квадрате,
на этой кровати, у черной клетки окна.
Черную кошку дня - передвинь меня
за поля сраженья, себя же казня.

III

Видимо, я поддамся тебе, но ты,
выиграв, не избежишь темноты, пустоты.
Белой ночью своей, ты, в черном окне,
ты не надышишься, ибо там воздуха нет.
Так астматик, хватая ртом пустоту,
не понимает: по эту он или по ту…

IV

В комнате из-под меня, как в коробке из-под
употребленной тобою вещицы, темнеет испод
скатерти, съехавшей набок, на край стола,
но не успевшей сбросить с себя тела
вазы о трех львиных лапах, посуды, стекла
в ромбах вечернего солнца, в которых тепла

V

менее, чем в иных отраженьях вечерней зари,
здесь и там проступающих, то изнутри,
то снаружи предметов: на фраже, ободках
блюдец; на лаке шкафа, открывшего, как для глотка
воздуха, дверцу; в зеркале, чей /без зрачка/ белок
слегка воспален закатом… Таков чертог

VI

вне обитателей, вне их теней, разговоров, но при
некоем, все же, присутствии их внутри
тех четырех углов, о которых речь сама
собой происходит, сводя методично с ума
тишину, пустившую корни повсюду, особенно там,
где ни тени, ни света, ни зги, где теперь темнота.

VII

В комнате из-под жилья, оступаясь, сползая во тьму,
то, что я здесь оставил, живет невидимкой, саму
возможность подобной, не исключая жизни, пусть
даже, когда ты войдешь, оглянувшись, окажется пуст
этот хором, где, смешавшись с прохладой, душа
моего здесь присутствия ляжет на плечи твои, как шаль.

VIII

У тебя был халат для сиденья в кресле, в тени,
зевающей книгой прикрыв лицо… В те дни
я бы точно не спутал шорох листа о лист за окном
с колыханием книжных, когда на стекле толокно
неизвестных осенних созвездий и звезд росло,
прибавляя в количестве, и рождая число

IX

чьи нули усыпляют, как суммы банков, как стук колес,
когда дремлешь в заштатном поезде, и откос
светляками мерцает, те повторив небеса,
о которых вот-вот я вспомнил, закрыв глаза.
То есть, оказавшись рядом с тобой в четырех
побледневших в сумраке стенах, которые не уберег

X

для двоих теней, двух тел… Кто там ходит? Там
быть не может совсем пустоты! Там слышна маета,
препинания прошлого с будущим на ничьей
территории настоящего: им не надо лучей
полыхающей памяти, сумасшедшей до мелочей.
Кто там ходит? Там ты или я? Зачем

XI

ты приходишь сюда? Только я по праву здесь
в виде формы невидимой жизни, которая есть
настоящая степень присутствия, тот прием
расщепленья сознанья, который дает вдвоем
побыть с тобой, для свиданья избрав приют,
где останутся души вещей, но вещи умрут!

***

СОНЕТ

"Когда твой смертный яд меня убьет"…
Когда убьет, тогда я и воскресну,
хватаясь за подгрудки, ноги, чресла…
Тогда, видать, настанет мой черед.

Но в свой черед и черт нас не берет.
Берет не за бок; и клеврет в загуле.
Морскими голышами полон рот,
Джо Роттен лучше б сдох в своем ауле.

Такая жизнь. Не трепещи, душа,
не дергайся, не делай действий лишних,
живи как птица и, живя, дыша
тем воздухом альпийским, чуть дыша,

глодай да и глотай с деревьев вишни,
не забывая тела и души…
А в остальном - на свой манер греши.

***

Дерево, будто клюка, позабыто
там, на углу, у афиши, и вслед
жизни забывчивой, глазом подбитым
смотрит плафон, и слезится; и дед,
там, на углу, что-то ищет и ищет
в грустных карманах: вот, левый - чулком
стыдно повис… Лужи вчера чище
неба и стекол. Теперь, целиком,
там, на углу, дед не виден… Стемнело.
Он что-то ищет в уме, опершись
тенью на дерева тень; и смелой
вверх по стволу пробирается мысь
дальнего света - мигнули два глаза,
синим подтеком на коже афиш
автомобиль просиял, и от сглазу
тени балконов взметнулись до крыш.
Там, на углу, начинается ливень…
Однообразно, как чтенье с листа,
света во влаге лиловые сливы
падают в темень, на почках блистать.
И, словно пьяного речь, суеверно
переплетаясь, метастазы теней
деда опутали; или неверной
поступью, сам- тень, скользнул по стене,
В ливне растаял, и в северной части
неба, из бездны, глядящей на мир,
смотрит на улицу без соучастия,
давшего людям закон - быть людьми.

***

Хирургический свет. Полукруглая темень под аркой.
Я стою, прислонясь к этой жизни, дающей сплеча,
и глядящей - ну как?- и дарящей слепые подарки
кислородных попоек, что с кровью и смерть горячат.

Это все задарма, и не в счет, и для вящей
убежденности гнуть свое: так было мной решено
там, где молы и море, и дождь, по зонту шелестящий,
и на стеклах очков золотящихся капель зерно.

***

Ночь раскрыла рот, глотая воздух.
Всей тьмою легких ахала пурга.
Округе роздан каждый крик лесной,
как в доме, перед самым сном,
один пирог, на всех по части, роздан.
И этим все их детство спасено.
Лежат в реанимации снега
и Мирозданье тычется в потемках,
как сдавленный гортанью плач ребенка,
которому не дали пирога.

***

Как в дымоходе клочья сажи,
бронхитный дом висит впотьмах.
У пешего - прощальный взмах
плаща из зимней распродажи.
С холодной музыкой в ушах
здесь можно жить на пансионе
микстур, диванов,- не спеша;
и если кто-нибудь клаксоном
звонка в прихожей ставит шах,
то матом отвечать спросонок.
Покуда ночь, и из окна
нам видно улицы запястье,
где кошки переводных мастей
свои слагают имена,
мы сядем набросать слова
позвонче,- выйдет смутно, глухо.
Ни сердцу, ни уму, ни уху…
И жалко никнит голова.
На ладан дышит Мирозданье,
бронхитный дом чихнул к утру,
а прочие в округе зданья
на звезды плюнули из труб.

***

Н.А и И.К. посв.

О, Господи, насколько же любимы,
те женщины, которым мы даем,-
елико можно,- жизнь; и та взаем
дается им; и все проходит мимо.
Та нота иль не та… Попробуй взять,
и взять столь верно, сколь другим не вышло…
Мы вас крадем из жизни, словно вишни,
и нам потом вас некуда девать.
Да, все непоправимо, как любовь,
как бридки сарафана; как измена.
Все это соткано трагично и надменно,
но просит жить, стесняясь глупых лбов!

***

И.С.

Голубая морозная полночь ветшает, как шаль,
и пархает, как моль, и снежок-идиот все косит.
Ни тебя, ни меня самого, никого мне не жаль,
и снежок-идиот все летит да косит, паразит.
Времена отчужденья - что оспа… Ноябрь, зима.
То ли сходишь с ума, то ли тычешься носом в платок.
Ничего не понять, не вернуть, ты ведь знаешь сама,
и зима заметает с пирожными грустный лоток.
Никого не виню. Да винить разве только себя.
Сумасшедшая жизнь обрывает фалды и концы.
Вот и стих - лишь коллекция слов; и в конце ноября
подбиваешь итоги, несчастную розницу цифр.
Голубая морозная полночь, иначе - зима.
Начат день из напрасных, похожих, несхожих, как сны…
Ну и бог с ним, со днем, ты ведь знаешь об этом сама.
Переждем этот день и, глядишь, доживем до весны.

***

Умной воды чуть замедленной речью пленясь,
я прекращаю движенье: вот мол и вот вязь
водорослей, и свинец над зонтом: дождь идет,
пахнет пространством и небом, и слышится йод

в запахе тины, песка, водной глади. Рука
ищет в кармане вчерашнее что-то, пока
глаз, ничего не искавший последние два-
три года, ищет сырой горизонт, что едва

виден, как мне подсказала очковая и
зоркая линза… Пока разбираешь свои
мысли, как хлам букиниста, вода ни на миг
не умолкает. Возможно, она напрямик

нынче с тобой говорит, но не в сути речей
суть, только- в звуке. Я был бы доволен ничьей
в партии с этой- сказать с позволенья и
непозволенья- жизнью, летящей в нули:

флирт, не без кровосмешенья, поминок и дат
с их bottons up… Всех нас черти по смерти сьедят.
Дама ль промолвила нет или да, но вода
так не воркует и, стало быть, будет всегда.

Мальчиком помню себя я на этом молу:
выпуклый рейд и в его самом дальнем углу
ржавого длинного "шведа", гребущего вдаль
Бог знает только зачем… Потому что вода-

это одно ведь и то же всегда и везде,
и Гераклит был неточен, поскольку воде
нечего, кроме обьема, менять, и следа
ты не оставишь на ней и стопой, никогда.

***

ПЕСНИ АКЫНА

1. Ария

Вот Сирин - урод, и алкаш - Алконост, и других
какие-то скорбные лица… Вещей дорогих
столь мало, что ляжешь костьми за их перечень на
одной пятерне. Остаются еще имена

визгливых красавиц: здесь юг, здесь брюнеток полно,
зане предпочтение русым и сдержанным; но
и Сирин - урод, и алкаш - Алконост не дают
пускай не приют отыскать, но какой-то уют.

Мне более нечего спеть: композитор издох,
оставив оркестр стенать на распутье дорог,
либретто кончается в комнатке, где, как всегда,
в похожем на калу сосуде гундосит вода.

Мне нечего спеть, оттого и пою о своем,
приватном, когда я один и когда мы вдвоем.
Не нравится - выйди, а нравится - сядь и смотри,
как тихо выходит на свет то, что было внутри.

2. Каватина

Многоточие поезда в темной глуши, полустанок,
три собаки, две курвы и бешенство цен в ресторане.
"Чемодан, ты не хочешь поддать?". Это молвил останок
человека в когда-то хорошем костюме, заране

обреченном на пыль привокзальных скамеек… Чьих змеек
не расстегивал путник в дороге: брюнеток, блондинок…
Если ребрам партнерши вольготно на ребрах скамеек,
значит жизнь не возня еще, а, милый мой, поединок.