ТЕЛА И ТЕНИ
ЛОЙОЛА
Жизнь иногда сжимается до пушечного ядра,
До кончика вражеской шпаги, до острия пера,
До дырочки меж губами, сложенными в поцелуй,
Откуда течет по ноте пение аллилуй.
В теле трактирных девок – свет Христовых невест.
Если сломается шпага, сделай из шпаги крест.
Если стемнеет небо, сделайся небом сам.
Если смутится сердце, выброси сердце псам.
Жизнь иногда сжимается до щели окна в стене,
До тонкого лезвия света, увиденного в окне.
И лезвием тонким этим, к высоким стремясь делам,
Придется разрезать тело и душу напополам.
Лучше всего по свету странствовать налегке.
Всё, что для жизни надобно, можно нести в руке.
В Землю Святую сами ноги твои дошли –
Есть ли под небесами пядь не святой земли?
Жизнь иногда сжимается до мрака внутри зрачка,
До точки в конце страницы, до скомканного клочка.
В щели оконной снова неба мелькнула синь.
Жизнь поместилась в слово, произнесясь: «Аминь».
СУТИН
Художник, когда ему хочется есть,
Так что ребра из тела торчат наружу,
Не пытается в чей-то карман залезть,
А рисует красным говяжью тушу.
Он рисует красным цветы, дома
И людей. Не стараясь казаться разным,
Даже то, как однажды сошел с ума,
Он рисует красным.
Художник, когда его лупят так,
Что летят ошметки, клочки и комья,
От обиды не прячется на чердак,
А бежит из дома назад в бездомье,
Где родился и где для него всегда
Уголок найдется из общей квоты.
Если знаешь, откуда ты и куда,
То неважно, кто ты.
Нынче эти места, послезавтра те
На изломе пространства тебя украли.
Тем отчаянней хочется на холсте
Завивать миры по своей спирали.
И когда откровят и начнут сереть
Небеса, словно жабры протухшей рыбы,
Остается разве что умереть,
Не сказав «спасибо».
***
Ты говорила мне, будто летала над Витебском,
Будто бы город казался не больше, чем вытиском
С нежно любимого мной и тобой полотна –
С хатами, церковью, скрытыми дымкой предместьями.
Я тебя спрашивал: «Разве летали не вместе мы?»
Ты отвечала мне: «Нет, я летала одна».
«Где же был я?» «Я не знаю. Но там тебя не было».
«Я понимаю. Ошибся, наверное, небом я
И залетел не туда». «И, похоже, не с той», –
Ты отвечала с какой-то насмешливой горечью.
«Ты, очевидно, готова считать меня сволочью?»
«Я, очевидно, считаю тебя пустотой».
Радость моя, прекратим бесполезные споры мы –
Мы заблудились с тобою по разные стороны.
Сбиться с пути в сновиденьях моих и твоих
Проще простого. Когда-нибудь горечь уляжется,
Время покатится дальше под горку. Но, кажется,
Больше не снятся нам общие сны на двоих.
Я в сновиденьях твоих стал изгоем и выкрестом,
Я не летаю с тобою по небу над Витебском,
Мне не под силу начало по новой начать.
Всё-таки чем-то большое разнится от малого,
Всё-таки богово – Богу, Шагалу – шагалово...
«Что ты молчишь?» «Потому что мне легче молчать».
Я ухожу за холстом, за кистями и красками,
Зная, что должен мазками расправиться с масками,
Чтобы не сделалась домом родным западня.
Я затеваю заведомо что-то нелепое.
Хочешь – гляди, как пишу незнакомое небо я,
Там, где не будет тебя. И не будет меня.
СТАТУЯ ДАВИДА
Нет ничего отвратительней,
Нежели пир победителей.
Но это будет после. А пока
Невидимо напряжена рука,
Придерживая на плече пращу,
Как девочку. Читается во взгляде:
«Смотри, какой большой и страшный дядя!
Я никому и ни за что не мщу,
Но всё-таки мое терпенье тонко.
И если напугает он ребенка,
Я этого мерзавцу не прощу».
Тому, кто окружен бездружием,
Дружить приходится с оружием.
Слегка в колене согнута, нога
Шагнуть готова в сторону врага
Еще не угрожающе, но твердо.
Лицо чуть-чуть тревожно, но светло,
Скорей сосредоточено, чем гордо.
И говорит спокойная решимость
О том, что этот бой не ремесло,
А, к сожаленью, неопровержимость.
Достойны только воины. Но войны
Едва ли этих воинов достойны.
Глядится беззащитно нагота.
И эта беззащитность неспроста
Мощнее силы и сильнее мощи.
Мы голыми являемся на свет,
Поскольку так на свет являться проще,
Поскольку в том-то, верно, всё и дело,
Что всякая одежда лживей тела.
Честнее тела разве что скелет.
Вселенная не больше наважденья,
Когда глядишь, не поднимая век.
И этот мальчик гол, как человек
Был гол до своего грехопаденья.
Как жаль, что мальчик от судьбы не денется –
И станет королем, и приоденется.
Спасибо, мудрый скульптор, что тобою
Давид изображен не после боя,
А до. Что мы не видим торжества
Уверенного, гордого Давида,
Чей дом богат, чье семя плодовито,
Чей кубок полн, в руках играет арфа,
А возле ног темнеет голова
Убитого в сраженьи Голиафа.
И мальчик пал, который, не юля,
Поведал бы про голость короля.
ГАУДИ
Архитектура – откровенье века,
Но сущность откровения мертва.
Прямая – порожденье человека.
Окружность – проявленье Божества.
Болезненно сознав непостоянство,
Сиюминутность требует взамен
Спасительную замкнутость пространства,
Растущую из правильности стен.
Живое со смирением отпетым
Сжимается в длину и в ширину.
Но окна разрывают стены светом,
Как разрывают криком тишину.
С бездушной математикою споря,
Откроется в предвечном новизна.
Родившемуся в городе у моря
Невыносима линий прямизна.
Он сердцем эту скудность отвергает.
Им движет первобытная тоска,
С которой он по-детски воздвигает
Строения из мокрого песка.
Великое по крохам собирая,
Опустошив углы и закрома,
Творится образ будущего рая
Неукротимым зодчеством ума,
Где породнив духовное с телесным,
Перевернув творенье кверху дном,
Земное открывается в небесном,
И видится небесное в земном,
Пространство вдохновенно извивая.
И тем нелепей выглядит финал
Меж параллелепипедом трамвая
И прямизной убийственною шпал.
АРТЮР РЕМБО
... А потом понимаешь: слова, как песок, сухи
И так же несметны, чтоб сколь-нибудь дорожить.
В девятнадцать уже неприлично писать стихи.
В тридцать семь уже почти неприлично жить.
У всякого творчества есть смертельный враг,
Точнее, не враг, а два смертельных врага:
Благоустроенный быт и счастливый брак,
Готовых по-бычьи поднять тебя на рога.
Лучше ходить по краю, чем тлеть в раю.
Жизнь – скорей кабак, чем церковный амвон.
Всякому дару тесно стоять в строю.
Всякий талант выходит из ряда вон.
Ночь нужно встретить пьяным. И, может быть,
Под одеялом, в обе ноздри сопя,
Лучше всего и проще всего любить
Того, кто поможет тебе разлюбить себя.
Сделавшись легким, выжав из тела сок,
Нащупав ногой пустыни сухую пядь,
Вдруг обнаружишь, что можно любить песок.
Стало быть, можно слова полюбить опять.
Впрочем, едва ли настолько жизнь дорога,
Чтоб возвращаться снова на те же круги.
Нужно, если гниет в сапоге нога,
Не ногу отсечь, а отсечь себя от ноги.
Пусть догнивает, каждый зловонный миг
Преображаясь в благословенный миф.
Пьяный корабль наконец-то цели достиг,
В щепки разбившись о долгожданный риф.
ЛОРКА, ИЛИ ПОЛЁТ БАБОЧКИ
Утро появляется из темноты,
Как из кокона, покрытое серой пылью.
Сердце лепестков распахивают цветы.
Бабочка разворачивает крылья
И летит. Ее неправильная красивая тень
Движется по земле, окруженная светом.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Бабочка летит. Что она видит вдали?
Всякий полет ярок. Всякая цель нелепа.
Крылья опускаются в сторону земли.
Крылья поднимаются в сторону неба.
Сердечный труд и телесная лень
Свойственны бабочкам и поэтам.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Бабочка летит. В белом цвету
Стоят апельсиновые деревья.
Хочется всё полюбить на лету –
Для любви хватает и однодневья.
Полюбить миндаль, полюбить сирень,
Промелькнуть над крокусом и первоцветом.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Как ни пёстры крылья, но мир пестрей,
То запачкан кровью, то отмыт небесами.
Бабочка летит медленно – пуля летит быстрей,
Замерев на мгновение перед глазами.
Пули цель известна, и она точь-в-точь
Попадет в цель по знакомым метам.
Смерть – это первая и последняя ночь.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
МОЦАРТ. РЕКВИЕМ ДЛЯ СЕРОГО ЧЕЛОВЕКА
Мир за декабрьским окном искажает агония.
Так ли уж страшен, как намалеван, черт?
У жизни своя, у смерти своя гармония.
Всякой мелодии нужен последний аккорд.
В сумерки, от фонарного света редкие,
Когда снег будет сыпать и ветер гудеть в трубе,
Он войдет непрошенно в дом и закажет мне реквием.
И велит посвятить его самому себе.
Он скажет: «Посмотри, это небо вышито
Мишурою звезд. Имя им – легион.
А твоя душа до последней капли выжата
И лежит на треснутом блюдце, как бурый лимон.
Твое сердце тикает в такт настенным ходикам,
Обольщая тем, что ты якобы смог достичь.
Ты измучился. Тому, кто не стал охотником,
Суждено превратиться в подстреленную дичь.
Ты постель себе заблаговременно выстели.
Относительно невредим и отчасти цел,
Ты в бессмертие веришь, еще не услышав выстрелы
И не зная, что попал уже под прицел.
Не томи себя. Оборви ожидание лезвием,
Яркой вспышкою осветив остаток пути.
Окажи мне честь – напиши божественный реквием
И себе его посвяти».
Я спрошу его: «Кто ты? Зачем так тёмно ты
Говоришь со мною? Я не знаю тебя.
Кто позволил тебе войти в эту комнату,
Шершавым голосом по сердцу скребя?
Ты не дьявол. Не смерть. Не горячка белая.
Кто б ты ни был – не глядя на звания и чины,
Я сейчас этим лезвием тебя разделаю,
Как дорвавшийся нищий кусок ветчины.
Сумасшедший, пью берега и реки ем,
И в кулак пустой со смехом свищу.
Так и быть – я напишу этот реквием.
И тебе его посвящу.
Я устал от твоего характера вздорного,
Безымянный мой имярек.
Я не боюсь человека черного –
Мне страшен серый человек.
Я не стану просить подарить мне отсрочку
Если хочется взять мою жизнь – возьми.
Черный человек только ставит точку
В начатом серыми людьми.
Ты наскучил мне. Если хватит смелости,
Я уйду – в тишину, в непонятность, в дрожь.
Ибо здесь не от сырости, а от серости
Я умру. Но не раньше, чем ты умрешь».
Он ответит: «Ты разнежен музыкою, как спячкою.
Ты глядишь на мир из-под опущенных век.
Я и есть твой дьявол, твоя смерть с горячкою.
Я и есть твой серый человек.
Продолжай глотать эту жизнь, как снотворное,
Доводя до конца божественный труд.
Умирают гении. Умирают черные.
Только серые люди никогда не умрут».
Он исчезнет. Мелькнет лишь света полоска узкая
За окном. И рука, твердеющая, как гранит,
Поставит точку. И начнется музыка.
И я, кажется, знаю, кто ее сочинит.