Оцените материал
(0 голосов)

ЕМЕЛЬЯН МАРКОВ

ЧТО-ТО НЕ СЛУЧИЛОСЬ
рассказы

ЗЕРКАЛО

Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?

Владимир Соловьёв

В человеке тоже наступают сумерки, как и вокруг него. В детстве сумерки вызывают сначала восторг, потом страх. В сумерках раздаётся отдалённый детский смех, звуки в них вообще становятся музыкальней, словно слышнее становится музыка сфер. Музыка сфер происходит в космосе: одноглазые циклопы в дублёных фартуках звенят молотами по своим наковальням, планеты согласно вращаются, и возникает хрустальная музыка, отчетливо слышимая на Земле только замерзающими нищими. Хотя не только нищими.

Я был детским писателем. Был добрым волшебником. Потом у меня удалили желчный пузырь, хотя я и не пил как остальные. Они пили, а я распухал, они опохмелялись, я просыпался с красным лицом, они с нетронутыми желчными пузырями умирали от нервного истощения, мой же желчный пузырь отдувался за них, моих друзей.

Вот его удалили. Поначалу мне показалось, что я уже слышу музыку сфер, под аккомпанемент которой умирали мои друзья. Я резко постарел, меня словно бы носило ветром по улице, как старую газету, я так же шаркал, как она шелестит. Я стал остывать изнутри, как звезда. Изнутри меня стал заселять тот самый космический холод, который является проводником музыки сфер. У меня внутри, по ту сторону моих голубых глаз, как поётся в одной английской песне, начались сумерки. Но в отличие от детства, со мной произошло наоборот. Если в детстве в сумерках восторг сменяется страхом, то у меня страх сменился восторгом. Короче говоря, я умирал.

У меня есть знакомый, можно сказать друг. Он мне годится во внуки, но мы с ним не прочь пофилософствовать, когда он выпьет.

В издательстве, где он какое-то время работал, я подвизался составителем серии книг «Для взрослых» и одновременно — серии избранной советской лирики. От перовой части то было время моего позора, но я этот позор принимал на себя героически. Мой друг был моим редактором. Он говорил, что у меня две сущности, что меня два. Один чёрный, приносящий составы неприличных книг для взрослых, другой же светлый, составляющий книги радужных советских лириков. В двух обличиях я ему был милее. Он заходил ко мне то со светлой, то с тёмной стороны. Я был для него как планета, обшарпанная, древняя, но одновременно юная в космических обстоятельствах.

Меня слегка оскорбляло его игривое отношение к моему прошлому. Советские годы он провожал школьником, и эта школьная шкодливость, подростковая глумливость пропитали его натуру. Но одновременно он слышал во мне музыку сфер, которую сам в себе я тогда пока не слышал. Детская глумливость сочеталась в нём с детским же восторгом, а детский восторг с детским страхом.

Советский строй своим финалом зафиксировал в людях их достоинства и недостатки. Вот сколько тебе было на момент отмены советской действительности, столько тебе по сути и осталось. Мой редактор и приятель остался в том возрасте, когда ступаешь из отрочества в юность, точнее, когда с разбега прыгаешь из отрочества в юность. Он остался в прыжке, он замер в нём. Я же остался в трудных обстоятельствах пятого десятка, в этих невыясненных отношениях со своим прошлым, то есть в том отчаянии, которое обуславливает первые сумерки. Я забыл сказать, что – восторг восторгом, а страх страхом, но в первую минуту сумерек ведь испытываешь отчаяние. И я изнывал от отчаяния. А мой друг прозревал во мне дальнейшие потёмки и даже звёзды, он подтанцовывал под мою музыку сфер, когда сам я оставался в мерном отчаянии.

 
Друга моего из издательства давно попёрли. Я – уже и не выезжаю почти со своей пригородной дачи. Живу со своей старухой в двух тысячах километров от синего моря. И тем не менее, каждый день выхожу с неводом за калитку. А невод мой это – сумерки.

Я, конечно, надеюсь поймать золотую рыбку. Но вместо неё встречаю бездомных собак. Главное не смотреть им в глаза. У бездомных собак в глазах плавает золотая рыбка. И когда я вижу в их глазах её золотой плавничок, я напрочь теряю волю, не способен уже противостоять своей жалости и своей алчности в отношении золотого плавничка. Домой я возвращаюсь с собакой. У меня и так пять приблудных котов и три приблудные собаки. Я привожу четвёртую. Я очень алчный человек, не могу собой управлять, поэтому главное – не заглянуть в глаза бездомной собаке, потому что стоит только заглянуть, я опять увижу в её глазах золотую рыбку, и приведу тогда домой пятую собаку. А моя старуха завоет тогда как собака шестая.

Тот приятель, бывший мой редактор, иногда звонит мне пьяный. Философствует, резвится. Но ему самому уже крепко за сорок. Я говорю с ним с каждым разом сдержаннее и сдержаннее,  последнее время вообще стараюсь сразу свернуть разговор.

В первый год после удаления желчного пузыря я думал, что музыка сфер захватит меня окончательно, что она выстудит меня, что сумерки переполнят меня, заполнят мои лёгкие, и я уйду в ту страну, где тишь и благодать, вернусь к горячему солнечному песку моего дачного детства, улечу наконец в космос под хрустальный перезвон. Но организм справился, я, можно сказать, даже окреп. В молодости я занимался тяжёлой атлетикой, и теперь я опять наливался плотью, я стал узнавать себя прежнего. Мне вернулся тёплый зевок, как у моих четырёх собак.

Вчера опять позвонил бывший редактор. Стал что-то такое говорить о том, что я великий человек. Что есть такие миги в жизни, которые, как звёзды, организуют её простор, и что в моих детских книжках, написанных мной в прошлом тысячелетии, эти миги достовернее, явственнее означены, чем даже у некоторых классиков. Я его слушал сокрушённо, жаль, что он столько пьёт. Но что-то в его словах было достоверное и знакомое, что-то родное. Я ему сказал: «Послушайте (мы остаёмся на вы). Послушайте, говорю, вы опять меня заставляете думать. Я ведь опять не засну ночью и буду думать над вашими словами». Он отвечает: «Нет, сейчас не думайте. Запомните мои слова, но не думайте пока над ними. Спокойно ложитесь спать. А вот с утра над ними задумайтесь. Я к тому и говорю, чтобы вы наутро подумали, а не сейчас».

На том и условились. Я положил трубку. Пошёл мимо зеркала к своей кровати. Обычно я не смотрю в зеркало. Ну что я там хорошего увижу? Я стараюсь не смотреть в зеркало, как стараюсь не смотреть в глаза бездомным собакам. Но теперь я всё-таки не утерпел и в зеркало глянул. Глянул себе в глаза. В них я увидел золотую рыбку.


ЗОВ

1

Однажды я проснулся, побежал на работу. И только через утро просыпаюсь с распухшей переносицей. Значит, позавчера нос на Серпуховском валу всё-таки сломали.

Я преувеличиваю, я не такой забулдыга. Просто переполняет часто чудовищное ощущение праздника. Иногда справляюсь с ним, иногда нет. Я вообще не способен планировать праздник. Старый приятель звонит, хочет встретиться. Я отказываюсь, он обижается. Не понимает, что я совершенно не могу запланировать своё неистовое ликование, свой торжественный припадок. И вот, в тот вечер, когда он намеревался со мной встретиться, или через день, или наоборот накануне, я вдруг ему звоню, говорю восторженные и насмешливые вещи. Говорю о его уме, о его семейных обстоятельствах. По-доброму говорю. Но он не понимает, что по-доброму, начинает меня ненавидеть, посылает матерными словами. Хотя раньше преклонялся. От удивления я вызываю его на поединок. Он только вяло и презрительно прерывает связь. Он ведь не знает, что день начинает для меня перезревать праздником совершенно непредсказуемо. Так же я не могу предсказать, приснится ли мне моя давняя любовь.

 
Я себе отмерил времени строго до сорока пяти лет. До сорока пяти лет живу в этом отчуждении, в этой бессмысленной любви к призраку и тени. После сорока пяти жизнь резко меняется. Я забываю о своём юношеском безумии, бросаю копеечную работу. Ухожу в чарующую неизвестность. Таков был план.

Но вот мне исполнилось сорок пять. Я действительно стал свободен от своей любви. И – отчаянье навалилось на меня. Оказалось, что кроме этой любви за душой ничего нет. Что все надежды, планы и грёзы были основаны на глупой любви. Когда любовь прошла, сделалось бессмысленным и пить, и петь возле рюмки. Сделалось бессмысленным идти через центр Москвы вечером. Меня спросили тут: в чём цель твоей жизни? Я ответил: ни в чём, отсутствует. Раньше целью жизни было – избавиться от глупой любви к глупой девушке, которой уже давно и нет в действительности. Она жива, но она давно не она. Это другой человек. А той малокровной с короткой шеей и длинной поясницей нет. Короткая шея и поясница есть, а самой её нет. Есть чья-то жена, мать семейства и проч.

И теперь я пью, только когда появляются силы пить. Так я не пью, потому что сил пить обычно нет. Тупо хожу на работу, где выполняю механические действия.

 
Но вот она опять мне приснилась. Она меня молила не забывать её, пощадить её. Она сидела на заборе, как сорванец, оттуда умоляла. Я независимо бегал по беговой дорожке школьного двора, мне было легко, потому что я спал. Она сидела на заборе. И напоминала о моей прошедшей любви к ней. Я так понял из её невнятных слов и умоляющего взгляда. Что – она сама не может без моей любви к ней. Что если моя любовь исчезнет, исчезнет и она, эта сновиденческая девушка. Ей не хотелось исчезать, ей хотелось жить в моих солнечных снах, ей в них, похоже, было вольготно. Мой сновиденческий мир был для неё счастливым местом. Теперь же я вознамерился выселить её из него в небытие. Она этого не хотела. «Что же я могу поделать? – думал я на бегу по кругу. – Ведь любовь прошла. Почему я должен терпеть в своих снах эту девушку? Почему она должна меня мучить в моих же снах? Я и так двадцать пять лет терпел эти сны, в которых она измывалась надо мной, и просыпался в отчаянии. Зачем мне всё это?». Но она – умоляла. И глупая жалость к ней не давала мне прогнать её прочь со школьного двора моих снов.

Влюблённая в бога Нарцисса нимфа превратилась в Эхо. Потеряла плоть, остался только её голос. Сам Нарцисс превратился в белый цветок с жёлтым венчиком. У меня не та ситуация. Я не испытываю страсти к своему отражению. Так почему же эта девушка взывает ко мне, превращаясь наяву в невидимку? Ведь её и так нет в действительности.

 
Человек стремится вперёд. Человек якобы стремится куда-то вперёд. Или, как говорится, все стремятся – вперёд. Я же, получается, стремлюсь назад? Но во-первых, кто определил, что прошлое находится позади? Во-вторых, разве я туда стремлюсь? Разве я мечтаю о своей юности? Свою юность я вспоминаю с содроганием. Для меня моя юность невыносима. Предложи мне кто пережить её заново, я бы отказался решительно. Что же получается? Эти полтора года, которые мы когда-то прожили вместе, являются для меня безотносительным эталоном? Ведь нет. Да, мы были молоды, и мир, своей просторной замкнутостью похожий на сон, принадлежал нам, он был, по крайней мере, в нашем распоряжении. Но наши постоянные приступы страсти неизменно же сменялись ссорами. Её упрямство вызывало у меня отчаяние, её сострадание вызвало отчаяние ещё большее. И мы закономерно расстались. Она посчитала меня сумасшедшим, я её идиоткой. Потом и она решила, что я идиот. Возможно, что мы оба были правы. Но почему двадцать пять лет я держался на этом странном сне? И почему теперь я более на нём держаться не могу? Почему я её вдруг разлюбил?

 
Я был женат, у меня были женщины. Некоторых из них я любил. Но каждая новая история постоянно дополнялась той старой. И ещё я всегда пытался повторить те полтора года. Мои возлюбленные строили какие-то свои планы. А через полтора года убегали от меня в ужасе и бешенстве. Потому что, прожив заново те свои изначальные полтора года, я опять становился никчемным и равнодушным идиотом. С недоумением я смотрел на недавно обожаемую женщину. И опять мне снилась та с короткой шеей и длинной поясницей. Но я как-то не задумывался над этим, потому что это была данность.

Теперь же я выпал из данности. Зов девушки больше не трогает меня. Праздники мои закончились. Я оказался в пустоте.

2

Как-то я проснулся в три часа ночи и посмотрел в окно.

Я живу на восьмом этаже. Но в окно смотрела женщина. Стояла поздняя осень, снежок как марля покрывал запекшуюся землю. Но женщина была обнажённой. В детстве я боялся, что кто-нибудь подойдёт к окну нашего деревенского дома и снаружи посмотрит на меня. Вздрагивающими руками я занавешивал окно покрывалом. Теперь женщина смотрела на меня на уровне восьмого этажа. Но я не боялся её. Я подошёл к окну, открыл его. Я понимал, что сейчас начнётся какая-нибудь несуразица, и обнаружится обычный кошмар сновиденческого коридора, ведь не может же эта женщина просто висеть в воздухе.

Она висела. Я спокойно подал ей руку. Мне даже стало приятно, что законы природы нарушились. Женщина холодными пальцами оперлась на мою ладонь, поднялась в воздухе, ступила на подоконник. Она спрыгнула с подоконника на паркет. Ведьма стояла и смотрела мне в глаза. Возможно, она ждала, что я обниму её. Но я не делал этого. Если бы она пришла с улицы, разделась, я бы возможно её обнял. Но в этих волшебных обстоятельствах было что-то такое рутинное, что я не стал её обнимать. Мне стало тошно. Я понимал, что в этом мире безумия и сказки меня не ждёт ничего нового. Я понимал, что он обманет меня, как уже обманули и сон и явь. И я просто стоял перед ней неподвижно. Черноволосая синеглазая ведьма от меня ждала другого.

– Ты же раньше мечтал обо мне, – сказала она со свирепой и досадливой ухмылкой.

– Положим, – ответил я. – Но у меня нет больше охоты входить в твои волшебные обстоятельства. Честно говоря, мне даже противно.

– Я противна тебе? Я тебе совсем не нравлюсь?

– Ты знаешь, я готов смотреть в твои огромные глаза бесконечно, как в глаза кошки. Но противоестественность ситуации меня как-то не увлекает. Наоборот, отталкивает. Можно сказать, что она меня унижает. Я не хочу таких чудес.

– Что ты знаешь о чудесах. Я бы могла показать тебе чудеса. Я показала бы тебе мир. Показала бы тебе все семь чудес света, и ещё семь тысяч чудес… Ты же хочешь загнуться в своей нищей халупе. Что ж, как знаешь, это твой выбор, – ответила ведьма сурово. – Впрочем, до рассвета ты ещё сможешь позвать меня, и я приду. У тебя осталось три часа. Думай. Больше у тебя шанса не будет.

Она плавно запрыгнула на подоконник и скрылась за углом оконного проёма.

Я лёг. Примерно с час я ворочался. Нет, сомнений у меня не было, я совершенно не собирался звать эту ведьму, хотя знал, чувствовал, что она терпеливо ждёт, зависнув в отвесной темноте. Она была, конечно, прекрасна, но одновременно она, конечно, была и страшна. Лет пятнадцать назад я бы обрадовался её приходу. Я даже звал её тогда, искал в ночном парке. Вот она пришла. С этими силами, кстати, лучше не шутить. Ведь у них другое временное измерение. Позовёшь их, а они придут через пятнадцать лет, когда их вовсе не ждёшь.

Я просто лежал и пережидал, когда она улетит. Так заснул. Приснилась опять моя прежняя любовь. Теперь я с лёгкостью ходил по ковру на руках. Она стояла и молчала умоляюще. Она опять умоляла, чтобы я не вычёркивал её из своих снов.

Проснулся я от резкого, грубого крика. Точнее, мне этот крик верно приснился, потому что давно рассвело, и ведьма, конечно, улетела самое меньшее часа два назад.


МИККИ МАУС

В детстве я до странности любил мультипликационных героев Уолта Диснея. Родственники потворствовали мне в этой одержимости. Тётя, жена моего родного дяди, купила мне в Лондоне толстую книгу о творчестве Диснея в суперобложке, пусть на английском языке, важно, что обильно иллюстрированную. Другая бедная родственница всю свою небольшую зарплату выложила тоже – на книгу сказок на английском языке в серебристом супере, иллюстрированную кадрами из диснеевских мультфильмов. Просто купила мне в Книжном на Новом Арбате, без повода, и уехала к себе в другую область.

Английского языка я не знал, имел по нему в школе двойку, условно выставляемую в дневнике за четверть как тройка. Потому родители были вынуждены нанять репетиторшу: чтобы я как-то выплыл и не остался на второй год. Мы занимались за письменным столом в моей комнате. Англичанка – по профессии, конечно, не по национальности – приходила в короткой юбке выше широких колен. Я ронял шариковую ручку под письменный стол, наклонялся, шарил рукой по паркету. Поднять глаза в сторону колен не решался, но мне хватало одного их присутствия. Репетиторша меня совестила за то, что я не выучил опять новые слова перед занятием, грозилась, что больше не придёт, вернёт родителям деньги. Эти угрозы подействовали, я вышел в школе по английскому на пять.

Тогда я уже не сходил с ума по Диснею.

Хотя и через тридцать лет до недавнего времени в забытьи мог нарисовать Микки Мауса на случайной бумажке. Два круга, один над другим, они соединяются двумя сближающимися кверху линиями. Потом – на верхнем круге морда: нос, рот, язык, уши, глаза. От сочленения между кругами в стороны четырёхпалые руки в белых перчатках, от нижнего круга ноги в мягких складчатых туфлях. И две пуговицы в довершение на животе. Так рисовал своего героя сам Дисней. Он рисовал ещё хвост, я же хвост нарисовать всегда забывал.

С детства я читал хорошие книги, подводящие устойчивые нравственные основы. Но герои Диснея, их выверты и манерная бесшабашность потворствовали другим склонностям. Мой первый поцелуй продолжался два часа без малого. Гости разошлись, мы в соседней комнате всё целовались. С этой немногословной девушкой я так почти и не познакомился. Поцелуй был таким долгим не из-за взыгравшей страсти, а оттого, что я никак не мог сообразить, что мне делать дальше. Девушка тоже не имела достаточного опыта. Поэтому мы целовались два часа. То есть длили один поцелуй. Я поднял было ей джемпер, поцеловал уже грудь с бледными безучастными сосками. Но дальше стояла стена.

 
Я полагал, что стена эта разрушится с опытом. Нет. У меня было всё, или почти всё. Стена не разрушалась. Женщины сменялись, уходили, стена оставалась. Я надеялся, что следующая женщина придёт помимо стены, и стена останется в прошлом. Приходила женщина, я опять упирался в стену. В стену боли и позора.

Главное, что эта стена сразу загораживала от нас с партнершей наше будущее. А хотелось как раз смотреть вместе в будущее с ликованием, убегать в него, взявшись за руки, как в весеннее, не заросшее ещё бурьяном поле по сухой нагретой солнцем траве, которая отражает солнце, как волосы. Волосы нагреваются и также пахнут, как разогретая на солнцепёке сухая трава.

«Как перепрыгнуть эту стену?» – думалось мне.

 
Мне встретилась женщина, с которой мы долго друг друга ненавидели и презирали. Несколько лет. Казалось, по-другому быть не может. Иногда, правда, почему-то созванивались. Я страдал из-за её высокомерного занудства, она скрежетала зубами от моей вымученной безответственности. Натужные и бессмысленные разговоры в виду какого-то вздорного и невозможного совместного, вроде как финансового или какого другого, проекта. В конце каждого разговора нам становилось безоговорочно ясно, что не может быть у нас никакого совместного проекта, что мы разные диаметрально, полярно чуждые. Но почему-то опять она мне звонила. Мы встречались в компаниях. Она предложила мне раз вместе провести дальнейший вечер. Я испугался, я не чувствовал какой-либо от неё нежности, а тем более, восторга. Что ей было нужно? Я увильнул.

Но вот однажды я сам приехал к ней. Что меня заставило так поступить, не знаю, просто не имею представления.

Стоить ли оговаривать, что передо мной выросла опять моя стена. В этот раз я и не надеялся, что её вдруг не будет, был уверен в ней. Может быть, поэтому я нашёл против неё средство. И –  испытал признательность, безумную, страстную признательность испытал к этой надменной женщине, оттого что именно с ней я нашёл способ древнюю стену эту миновать.

Каким оказалось средство? Вот каким. Я представил себя Микки Маусом. Бесшабашным мультипликационным Микки Маусом. Я просто стал им. Наверное, в этом и состоял наш предполагаемый проект.

Женщина была настоящая, с широкими крутыми ягодицами, острым длинным подбородком, брутальными татуировками на плече и пояснице. Наверное, как раз татуировки мне подсказали способ взять приступом мою крепость боли и отчаяния, мою стену. Я превратился в Микки Мауса. Жеманно делал глазки, улыбался от уха до уха, и из-под одеяла виднелись мои круглые чёрные уши.

После этого случая я Микки Мауса на бумажках больше не рисовал. Я оказался по ту сторону стены.

 
ЧТО-ТО НЕ СЛУЧИЛОСЬ

Через неделю Злата опять пойдёт в школу, в последний класс, но всё равно – в школу. Петя просил её, её мать, даже её отца, чтобы Злата перевелась в школу возле его дома. Ведь Лата всё равно фактически его жена. Зачем же такие странные промедления? Но мать Латы в ответ только поджимала губы и слегка поднимала брови, а папа мрачно и печально смотрел вдаль сквозь бетонную стену. Сама же Лата говорила:

– Петруша, какая разница? Ещё один год, подумаешь? Я никогда не меняла школу. Теперь в последний момент поменяю, это немыслимо. У меня здесь подруги. Мы прекрасно прожили с тобой тот год, проживём прекрасно этот.

– Ничего ведь не повторяется, ничего, – бился в её колени переносицей, спорил Петя. – Ты должна переехать ко мне. Я не могу без тебя существовать.

– Я тоже без тебя не могу. Но я по-прежнему буду приезжать каждый день. В выходные мы будем и подавно вместе. Я только добью школу и всё, мы будем свободны.

– Неужели тебе легче каждый день ездить через весь город?

– Что тут ехать… Пятьдесят минут, я засекала, даже не час. Села в метро, едешь себе. Я же не в час пик. В час пик я всегда у тебя.

– Если тебе нужны трудности, это плохо, значит тебе так интересней.

– Ты очень мнительный, Петруша. Ты просто не понимаешь, как я тебя люблю.

– Твои коленки напомнили мне, что надо ехать за яблоками.

– В Баковку?

– Да, туда. Поехали сейчас.

– Поехали! (Они умели срываться.)

 
Не так давно дачу в Баковке дед Пети отдал своей внебрачной дочери Соне. Соня родилась тремя годами позже Пети. В баковский дом вместе с Соней въехала мать её, Марина, бывшая дедушкина страсть, и неунывающая бабушка Пенелопа Ивановна.

Познакомился дед с Мариной под серым, как дым, дождём. Нагнал, тронул за локоть. Спросил: «Один только вопрос: что вы больше всего ненавидите?» – «Красный цвет» – глянула внимательно, ответила Марина.

Недавно эти родственники позвонили, сказали, что засыпаются яблоками: варенье варят, пироги пекут, так едят, но яблок всё равно остаётся – прорва.

 
– Моя тётя, которая младше меня, – Соня – очень сильно красится, в смысле, марафетится. Она астролог, только об астрологии говорит. Пасёт коз, рассуждает об астрологии, если вообще рассуждает. Она прозрачная, молчаливая. Такая красавица. У неё духовная красота, понимаешь… – Петя дразнил Лату с наслаждением. – Хотя – очень сильно красится! – сетовал он. – Сидит там в своём заточении, пасёт коз, надевает глухие тёмные лохмотья и сильно красится. Не понятно водевиль это, трагедия. Что-то сценическое точно.

– Ой! – перепугалась Лата. – Я буду рядом с ней без косметики, ты меня сразу разлюбишь.

– Обязательно.

– И что же делать?

– Что. Красится. Сама ты не умеешь, делаешь из себя милашку, тебе это не идёт. Тебе идёт хищный, обречённый, я б сказал, макияж, фатальный, я б сказал.

– Да? – как-то вправду хищно и всё ещё жалостливо обрадовалась Лата.

– Тут валялась твоя косметика, – озаботился Петя, – которую я у тебя конфисковал, сейчас пришёл её срок.

Он достал из ящика стола косметику. Спрятал Петя её, потому что охотней любил Лату  ненакрашенной. Боялся её красоты и принижал её. Но в отсутствие Латы доставал её косметику, любовался дешёвыми тайванскими тенями с блестками, потому что эта косметика, как сама Лата, принадлежала ему.

Лата преданно подставила лицо. Петя стал её красить маленьким аппликатором, пальцами. Тени враждебно пахли посторонней женщиной, но Петя мужал ради праздника. На покорном лице Латы выявилась броская безжалостная красота.

– Нет, перебор… – решил Петя, когда Лата вглядывалась в зеркало шкафа. – Иди сюда.

Лата опять охотно подставила лицо. Петя смягчил пальцами и ватой тона. Теперь едва угадывалась бестия неоновых огней. Петя не знал, как к этому отнестись: гордиться, хвататься за голову.

– Это клёво, – признал он. – Но что ты наденешь? Джинсы и эта послевоенная блузка ни в какие ворота не лезут. Ничего, сейчас найдём. У мамы есть отпадные вещи, о которых она сама думать забыла.

Ринулись доставать из дальних углов гардероба вещи. Петя обряжал Лату в нелепые старые юбки, драные рубашки, смеялся, Лата растерянно супилась.

Впрочем, подходящая вещь скоро нашлась: летнее, не августовское, больше июльское, ситцевое платье в разноцветную полоску, юбка-парашют, чуткая, как парус. Труднее подбирали обувь. Петя вывалил из галошницы что имелось, но у Латы ноги были покрупнее, чем у его матери. Нашли, наконец, пунцовые вечерние туфли, не очень идущие к лёгкому платью. Зато они шли к макияжу, а платье – к распущенным латунного отлива волосам. Что-то получилось. Если сразу что-то получилось, что-то значит получится дальше.

Взяли большую порожнюю дорожную сумку. На автобусе доехали до Кунцева, пересели на электричку до Баковки.

*

Последний раз Петя был в Баковке с дедом прошлой осенью.

Перестилали пол в летней хибаре-«флигеле». Накладывали розные, собранные дедом по миру половицы на просмоленные намертво шпалы. Когда только поднимали прогнившие доски, Петя по детской привычке надеялся найти клад, и уже по взрослому обыкновению делал вид, что клад нашёл. Пол получался, скажем так, эпохальный. У дерева крепкая память, одна доска помнит одно, другая совершенно другое. Пол – выдержит, главное, чтобы человек выдержал. Дикие трудовые мысли. Дощатая мозаика, скупой калейдоскоп. Назвать такую работу образцовой невозможно, зато она была азартной.

Дед два-три года назад шпалы сюда сам привёз, но потом стремительно постарел, заболел, похудел. Теперь Петя один ворочал их: спешно нёс шпалу по тесной тропке между квёлых золотых шаров.

Соня стояла, заступив в ржаво-золотые шары, глухо одетая, вся под строй дождливой глуби – умбровая. Восхищённо следила за бегающим наперевес с умбровой шпалой Петром. Сонино стояние воодушевляло, родственная нежность. Нет, не родственная – отчуждающая умбровая нежность.

Восторг ветвей торопил в дом. Несёшь его в глазах, чтобы перелить в глаза домашних, потому что – через край. У человека душа, как рюмочка, чуть что – через край.

В доме сели за неизменный чай с вареньем. Заговорили за чаем конечно об астрологии. Были сумерки, лампочка в стеклянном закрытом абажуре слабая, Пенелопа Ивановна и Марина таинственно улыбались, Соня таинственно бледнела сильно напудренным тонким лицом, дедушка померк, мешался с сумерками, словно держал пряжу. Чай в чашках отражал лаково.

– Мы с тобой, Соня, – Скорпионы, – ласково сказал Петя.

– Нет, ты не Скорпион, ты Стрелец.

– Как? Всегда был Скорпионом, жалил других, себя.

– Нет, в космосе всё изменилось. Теперь ты Стрелец.

– Неужели за мою мгновенную жизнь что-то может измениться в космосе?

– Не может. Но ты и родился Стрельцом. Я нашла тут твои детские рисунки: сплошные стрелы да копья, в сарае лежит твой лук и кривая стрела с гвоздём-наконечником. Ты ещё будешь спорить? Стрелец!

– Ты меня убиваешь. Мне надо было по-другому жить: по-другому чувствовать, думать, а я всё это делал, как Скорпион. Выходит, я теперь в тупике.

– Ты ещё совсем молодой, – осторожно обнадёжила Соня.

– Нет, уже начались необратимые процессы. Ещё в школе, в начальной. Я проживаю не свою жизнь. А к своей мне уже не вернуться! Намекали ведь, намекали мне сны об этом, и я просыпался в холодном поту, – кокетливо причитал Петя.

Соня не понимала, что Петя балагурит, она на него смотрела с упорным восторгом, с восторгом ветвей. Марина же смотрела с широкой блистательной улыбкой. Она понимала, что Петя балагурит, но лишь это и понимала, не понимала того, что он ещё искренне говорит.

– А вы, Марина, кто по гороскопу? – спросил Петя.

– Козерог, – ярко, настойчиво улыбалась Марина.

– Нет, это я Козерог, – сказал глухо дедушка.

– Какой же ты, пап, Козерог, когда ты Рыба? – укорила отца Соня.

– Мы с вами, Сергей Николаевич, рыбки! – празднично сверкнула глазами Пенелопа Ивановна.

– Да, Пенелопа Ивановна, – согласился, светло взметнув брови, дедушка, – мечем друг перед дружкой икру.

– Ладно, деда, – сказал Петя, – ты ведь действительно Рыба, оттого так рыбалку любишь.

– Да, вы, Сергей Николаич, – рыбак! – потрафила Пенелопа Ивановна.

– Пожалуй. Если я подсеку, у меня не сорвётся.

– Давно ли ты, Сережа, последний раз на рыбалке был? – улыбнулась не ему, а всем, Марина.

– Последний раз? – встревожено переспросил дедушка.

– Мы как раз собираемся, – солгал Петя. – Вот дожди отойдут…

– Да! Вот дожди отойдут!.. – загорелся дедушка, глянул на внука молниеносно и нежно.

Через полгода дед умер.

*

Подошли к воротам. Что были за ворота! С проходным сараем. Входишь сначала в полную темноту. Идёшь строго прямо, нашариваешь дверь, выходишь уже в сад. Опять золотые шары.

– Опять двадцать пять, золотые шары, – заметил Петя.

– Ты их так быстро пересчитал? – весело спросила Лата.

И тут набежали, выбежали. Бабушка Сони Пенелопа Ивановна, сладкая и напудренная, как безе, набежала ликующе и неудержимо. И – целовать, расцеловывать. Она всех и вся расцеловывала. Поджарая красавица Марина не кидалась, в своей манере она шикарно улыбалась.

Марина и Пенелопа стали плескать руками на Лату:

– Ой! Кто это такая красавица? Да откуда же у тебя, Петя, такая раскрасавица? Какая хорошенькая, ладная. А ножки, ножки. А ручки, так бы и съела… – млела зорко Пенелопа Ивановна.

Лата сильно смутилась.

– Это моя невеста, – вступился Петя.

– Да? И скоро свадьба? – заинтересовалась Марина.

– Скоро. Через год.

– Разве это скоро?

– Значит не скоро. Через год.

Соня смотрела на солнечную полноногую Лату издали, от заднего кривого крыльца. «Что это там, пугало, или Психея, завернутая в дерюгу? – подумал про неё Петя. – Что она – поклонилась или отвернулась?».

Родня быстро угомонилась, скрылась в доме. Петя имел такую особенность: самые говорливые при нём становились молчунами, словно разговор происходил под водой: и вверх тянет, и дышать нечем.

Петя остался в саду с Латой. Наедине с Латой ему прозрачнее дышалось. Он цепко взлетел с сумкой на яблоню. На вторую яблоню отяжелевшую сумку поднимать стало неудобно, Петя кидал яблоки сверху. Лата ловила, жалостно улыбалась, когда яблоко попадало не в руки, а в сныть.

 
Шли к станции. Петя взял Лату за руку, повлёк от дороги, в самую осоку, сохлую на корню и ещё яркую на просвет по длине. Лата ему принадлежала полностью, но это не помогало. Петя хотел смешаться с ней, быть с ней одним, при этом непрестанно настигать её. Лата то краснела, то вдруг бледнела, то жалостливо улыбалась. Но, жалостливо стиснув зубы, принимала нежную бурю, и сама неистовствовала, рвалась навстречу, хотя была уже здесь.

После, в вагоне, она остывала, бледнела, прикипевшие латунные волосы отсыхали от широкого лица. Худое, ввалившееся лицо Пети, наоборот, горело, порезанное осокой.

*

Вернулись весело, шумно, так всегда возвращались.

Но нынче Лата засобиралась домой – маме обещала. Переоделась в своё. Макияж сошёл. Расцеловалась с Петей (хотя при всей нежной прыти она не умела целоваться, подставляла приоткрытые неподвижные губы). Ушла.

Петя прошёл на кухню, внимательно посмотрел на яркие пестрые яблоки, высыпавшиеся из сумки возле балконной двери. Некая пружинная сила выкинула его вслед за Латой.

Нагнал на полпути к метро. Она почувствовала, что он за ней бежит, обернулась издалека, стала ждать.

– Я чувствую, тебе нельзя сегодня уезжать.

– Но я обещала маме, она меня ждёт.

– Нет, нельзя. Что-нибудь случится, если ты уедешь.

– Не волнуйся, Петя, всё будет хорошо. Хочешь, я приеду завтра?

– Поверь мне. Я просто заклинаю тебя, не уезжай.

– Но как же мама, что я ей скажу?

– Так и скажи, так и скажи.

– Она подумает, что я свихнулась.

– Она подумает, что свихнулся я. Она и так думает, что я сумасшедший. Так что всё в порядке.

Лата нерешительно пошла назад. Опять остановилась.

– Тебе кажется. Мне надо ехать.

– Тебе не надо ехать! Ты же всегда мне верила! И сейчас поверь. Это не блажь, не прихоть. Я умоляю тебя. Я никогда тебя не умолял, сейчас умоляю.

– Ну хорошо. Я сама рада остаться.

 
Вернулись.

На рассвете они, не спавшие, свежие, легко лежали в постели возле большого окна.

– Вот, видишь, как хорошо всё. А ты вчера чего-то боялся.

– Хорошо, потому что ты осталась. Что-то не случилось.


САМОЗВАНЕЦ

– Иногда судьба вмешивается в жизнь. Иногда вот так вот: что хочешь, то и делай. В одной восточной легенде некий вдохновенный человек решил ни есть, ни пить, сесть у реки и ждать Высшей воли на свой счёт. Досиделся он до того, что оказался в замке прекрасной принцессы, а то и нескольких принцесс. Я знал людей, которые так вот сидели и ждали. Но что-то никто из них ничего хорошего не дождался. Может быть, они плохо ждали? Срывались, нарушали идеальность своего ожидания в последний момент, перед самым замком принцесс? Или жребий их был скорбный, и можно было не дожидаться его с таким нетерпением? А делать что-то вроде карьеры (не очень в этом разбираюсь), довольствоваться малым? Только вот малое, когда им довольствуешься, превращается в такое громоздкое, что его уже не проглотишь: чашка на столе становиться с дом, ковёр с просторную долину, за которой вершины подушек и кресел. И ты уже вдруг не гном, а великан, голову кладёшь на заснеженную вершину и моешь руки под водопадом. Об этом уже написал Джонатан Свифт, то есть о довольствовании малым. Вывод у него получился странным: надо любить лошадей. Но помимо пертурбаций субъективности и страсти к лошадям – есть ли что-нибудь? Помимо благодарного унижения, раболепного восторга, упрямой веры в светлое будущее, высказанной на историческом уровне опять же от нетерпения?.. Могу сказать тебе, что – есть. Это – что бы ты думал? Не знаешь? Это – подвиг. – Бормотал мне во время фуршета на ухо мой бывший приятель, полный идиот.

Странно, что он до сих пор жив с такими воззрениями. Все благородные люди, разделяющие их, давно отдали Богу душу. А этот живёт. Как ему не стыдно? Вроде бы он на радость знающим его начал спиваться. Пропал с глаз общественности. И жизнь без него стала похожа на сказку. О каком-то там нелепом подвиге перестали думать, потому что давно уяснили, что эти беспочвенные подвиги ни к чему хорошему не ведут. Подвиг нужен на войне или на пожаре, во время чрезвычайной ситуации, если, например, прорвёт нефтяную вышку, или рыбаков надо спасти, потерпевших кораблекрушение… Но когда все рады, когда все радостно пьют шампанское и слушают мягкую музыку после заслуженной раздачи премий лучшим из лучших… Вот тогда никакой подвиг никому не нужен.

Но именно в такой момент, когда нам было хорошо, когда мы под живой джаз на нашем закрытом фуршете с чувством взаимоуважения, с лёгкой высокообразованной игривостью пили шампанское в мерцании струн, опять явился этот негодный человек и всем своим взъерошенным видом стал взывать о подвиге.

Нет, он не вырвался на сцену, не кричал… Уж лучше бы вырвался, и занял своё заслуженное место буйнопомешанного. А он нет, он просто глумливо улыбался, шампанское почти не пил, давая нам уразуметь, что он вовсе не спился, как мы надеялись. Был свеж, моложав, хоть и взъерошен. И главное, опять, как двадцать лет назад, всем своим взлохмаченным обликом намекал на подвиг, к которому он, мол, способен, а мы, обрюзгшие, поседевшие и полысевшие за эти годы, не способны.

Слава Богу ситуация быстро разъяснилась. Обнаружилось, что он в благородное общество проник под чужим именем.

На самом деле, его нет, на самом деле, он, конечно, и спился и погиб! Мы многое сделали для этого.

Когда он приходил к нам с верой в любовь, в праздник, приняли все необходимые меры для того, чтобы он погиб. Потому что мы знаем, – что у него за любовь и каков его праздник! Всех унизить и высмеять, всех довести до слёз. Униженные и высмеянные, мы должны превратиться в плачущих богов, глядящих на восходящее солнце. Вот его идеал. Позвольте: а шампанское, а джаз, а премии достойным? И что настанет потом, после этого слезливого преображения? Ничего хорошего! А за шампанским и джазом опять будет шампанское и джаз и, что самое приятное, за премиями достойным будут ещё премии им же. Вот мы и ухайдакали его ещё в юности, когда он пришёл к нам с глумливым призывом к преображению. Подобному субъекту и быть не должно в нашем лучшем из миров!..

Поэтому, конечно, он мог заявиться к нам только под чужим именем. Это выглядело так нехорошо…

Пришёл он: в немыслимом шарфе цвета мешковины, в чёрном мятом берете, и назвался очень серьёзным высокопоставленным именем. Девочка за ресепшном стояла неопытная, поверила, пропустила его. Потом наш сейшн посетил всамделишный высокопоставленный человек, истинный носитель того самого серьёзного имени. Девочка подбежала к лживому обормоту, переспрашивает:

– Как вас зовут?

Он знай себе опять врёт!

– Но под этим именем пришёл ещё человек, – простодушно взывает к нему девушка.

– Как! – возмущается ничтожество. – Самозванец!? Ну-ка, покажите мне его!

– Мы склонны ему доверять, – уже твёрже отвечает наша девушка.

– Ну… – сдаётся пройдоха, – тогда запишите меня…

И называет женское имя. Представляете, до чего обнаглел.

Девушка шокирована. А этот хам идёт к исконному носителю имени и чокается с ним бокалом. Тот, конечно, человек воспитанный, виду не показывает, учтиво улыбается. А этот только резвится забавности ситуации, что, экий карнавал – истинный и мнимый, человек и его двойник пьют вместе весело шампанское. И то, что он тут незаконно, что его сюда не звали, что сам он из небытия, его вовсе не смущает. Ходит, здоровается с нами, как ни в чём не бывало.

Но – ничего. Он получит своё по своему мятому берету. Мы накажем и проинструктируем наших девушек. Хотя внешне и виду не подадим. А то, чего доброго, он возомнит из своего затхлого небытия, что и впрямь совершил подвиг, что мы позволили ему его совершить.


ХОЛОДНЫЙ БРЮТ

Он спятил, как и все. Все сумасшедшие. Он раньше таким не был. Он такой умный. Хотя своеобразный. Я ничего не помню, что было вчера. И завтра не буду помнить, что было сегодня. Но сейчас всё-таки постараюсь запомнить.

Мы только что расстались. Мы сидели возле Тургеневской библиотеки на лавочке перед бюстом Тургенева. Белокаменным бюстом, как выразился Николай. А за бюстом темнело окно. И Коля что-то такое умное сказал про это окно… Уже начинаю забывать.

Вообще, он вёл в библиотеке вечер, посвящённый Марлен Дитрих. Хороший получился вечер. Но я уже ничего не помню, как у меня обычно бывает. Мы, конечно, потом выпили несколько бутылок шампанского «Лев Голицынъ». Он по акции в «Перекрестке» купил. Замечательный брют. Поэтому ничего нет удивительного, что я уже начинаю забывать. А мне ещё сегодня в гости, а он меня напоил. Ему в этом смысле я совершенно не могу противостоять.

Мы раньше работали вместе и часто вместе выпивали. И он всегда говорил что-нибудь необыкновенное, что-то такое, что меня просто потрясало, такие ценные, глубокие мысли. Я, правда, их потом сразу забывала. Но он меня обнадёживал, что это ничего: главное помнить атмосферу мысли, а не её саму. Как сказать… Впрочем, может быть он прав. Главное – это праздничная атмосфера мысли, а не она сама. Мысли вянут как цветы, а праздничная атмосфера от них остаётся, как и от цветов. Недавно мне Коля на день рождения подарил букет таких восхитительных пламенеющих кустовых роз! Кажется, потуши свет, они в темноте не погаснут, осветят стол и лица людей за столом алым полутоном.

На другой день рождения года два назад он подарил мне ожерелье из пурпурного бархатного агата. Вот оно не увядает. А розы стали увядать сразу же. Мы сыпали в вазу снег с перил балкона, но они всё равно быстро завяли и быстро же засохли, словно от своего же алого пламени.

Мы с Колей друзья. Он помоложе лет на десять, но я с ним нахожу общий язык как с ровесником. Он мне и друг, и подруга, потому что я ему могу довериться.

Я ему жалуюсь на всех этих придурков, которые в отличие от него друзьями быть не хотят и требуют от меня какой-то любви. Какой любви? Идиоты. Придёт такой, мучает меня всю ночь, потом утром сам же спрашивает: «Что это было, Валь?». А я откуда знаю, что с ним было? Я знаю только, что этот придурок мне всю ночь спать не давал. Или ещё, делал у меня ремонт серб. И ведь даже ремонт не доделал, а спрашивает: «Ты меня любишь?». Болван. Приходит с пакетом дешёвого сока и спрашивает о любви. А другой звонит и говорит: «Прости! Я очень перед тобой виноват». Да в чём, думаю, ты виноват? Чего пристал? Хотя – трогательно… Но я так и не вспомнила, в чём он таком передо мной провинился.

Ненормальные все. Только один Коля нормальный. Правда, сегодня вот тоже… Я усомнилась в его нормальности.


Недавно я ушла из той библиотеки, в которой мы с Колей семь лет вместе проработали, и организую теперь мероприятия в других библиотеках. Но Коля так хорошо проводит вечера, так по-своему, что я пригласила его провести вечер Марлен Дитрих в Тургеневке. Вечер он провёл замечательно. Я, правда, мало что запомнила. Но помню, что замечательно. Помню атмосферу, как велел Коля. Потом, значит, шампанское по акции. Замечательный брют! Коля сказал, что теперь мы всегда будем его брать. Две бутылки мы выпили внутри. Потом вышли, сели на лавочку. Приморозило отвесно, по выражению Коли.

Так, теперь надо вспомнить, что же он мне говорил на лавочке… Нет, он всё-таки, как и все, сумасшедший. А был нормальный.

Он мне говорил, что я его Марлен Дитрих. Что Марлен не любила этого. Что она любила, когда без этого. Что слёзы двадцатого века так и остались не утёртыми… Белокаменные снежные облака… Белокаменный Тургенев. Глубина окна. Спереди белокаменный Тургенев, а позади в темноте окна прячется Достоевский. Не хватает фонаря между памятником и окном… А… Вспомнила. Коля ведь говорил, что он Дед Мороз. Что мы на этой самой лавочке летим в сторону звёзд. И стал мне рассказывать, какие бывают звёзды: голубые, красные, оранжевые, белые. И что они висят в космосе, как лампочки на еловых ветках. Мороз это счастье. Счастье это мороз. Чем сильнее мороз, тем сильнее счастье. В космосе голубой, красный, белый огонь звёзд приравнивается к морозу. Огонь и мороз становятся тождественны.

Он обнял меня по-отечески. А морозило действительно отвесно.

– Ты, маленькая Валя, – предупреждал Коля, – смотри, не забудь наш полёт. Ведь ты всё забываешь. Для тебя каждый праздник – первый, ты никогда не помнишь прошедшего праздника. Ты постоянно в предвосхищении. С тобой можно провести праздник дивно, тонко, полно. Но – наутро ты всё позабудешь. Всё единодушие, все общие мысли и восторги. Будешь растерянно и чуть лукаво моргать. Но в этом лукавстве нет никакого подвоха. Это кокетливое лукавство в счёт предстоящего праздника. Нового, единственного.

Я говорю:

– Коля…

Он же меня сурово прерывает:

– Я не Коля! Я дедушка Мороз! Ты, Валя, начинаешь жить, ты вступаешь в большую жизнь. Перед тобой все дороги открыты. То, что было раньше, это было неразумное и восторженное детство. Теперь же начинается взрослая жизнь. Ты пойдёшь в школу…

– Да? – спрашиваю я.

Как-то неловко было напоминать дедушке Морозу, что я уже два года как на пенсию вышла. А он не унимался.

– Впереди большая жизнь! – гудел он восторженно. – И я дарю тебе память. С этого новогоднего вечера ты будешь запоминать каждую минуту. Предупреждаю, это нелегко. Но во взрослой жизни, в которую ты вступаешь, это необходимо.

– Я хочу сюда Колю… Я не хочу дедушку Мороза, – потребовала я плаксиво. – Пусть вернётся Коля. Я тебя боюсь, дедушка Мороз.

– И правильно! – подхватил свихнувшийся Коля. – Раньше ты никого по-настоящему не боялась, раньше ты была легкомысленной. Но теперь дедушка Мороз подарил тебе память. А память сродни ужасу. Не – детской боязни, знакомой тебе, а ужасу.

– Нет, я не хочу, чтобы мне дарили память, если она сродни ужасу, – капризничала я, – я хочу приятных подарков. Как те бусы, которые ты мне подарил.

– Мало ли, что ты хочешь, Валечка! Я дарю тебе то, что тебе необходимо. Не забывай моих наставлений, храни мой подарок. Запомни наш полёт на сверкающей комете среди радостных разноцветных звёзд.

– Ты, Коля, такой же сумасшедший, как и все, – вздохнула я.

В вагоне метро, когда я опасливо выходила, он помахивал мне ладонью, как дедушка Мороз.

 
Он просто обижается, что я не запоминаю его мыслей. Но если бы я их запоминала, я бы стала от него шарахаться, как все остальные. Неужели он этого хочет? Неужели он не дорожит нашей дружбой? Неужели он хочет, чтобы, памятуя о его чудачествах, я сторонилась его? Да нет, он просто пошутил. И я опять начинаю всё забывать. И нас опять будет объединять самое прекрасное, что есть. Нас будет объединять предвосхищение.

Прочитано 286 раз

 



Рейтинг@Mail.ru
Яндекс цитирования