РУСЛАН НАДРЕЕВ
От редакции: Публикуемые в авторской редакции и последовательности развернутые цитаты-фрагменты из романа «Крылатый Львун» принадлежат перу Руслана Надреева, писателя, относящегося к старшему поколению русского литературного авангарда 1980-90-ых годов. Известно, что Руслан Надреев (1964-1992), печатавшийся под псевдонимом Руслан Марсович, был родом из Уфы. Будучи студентом Литинститута, в период жизни и учёбы в Москве, имел своего литературного секретаря. В годы, когда это стало возможно, занялся бизнесом. Умер при таинственных обстоятельствах, скорее всего – был убит. Кроме «Крылатого Львуна» существовал роман «Спокойнее», сборник «Первые пятнадцать жестов», эссеистический очерк о картинах Виктора Вана «Большое время», был также рукописный совместный сборник Надреева и малоизвестного тогда Владимира Сорокина «Памятник-путеводитель» и другие своеобразные тексты.
***
Явление «арьергарда» всё настойчивее входит в кругозор современной эстетики, уставшей «реалистически» совпадать с реальностью и «авангардно» опережать её. /…/ Авангард усиленно выдвигал новую форму, приём, жёстко упорядочивающий материал в заданные экспериментальные конструкции: так было, когда век рвался вперед хищными бросками, Теперь, на грани истощения, издыхания, он ценит искусство аморфности. /…/ В эсхатологической перспективе почётнее – и эстетически продуктивнее – быть не первым, а последним. /…/ Тот, кто окажется последним, займёт место Истины, место Конца. Проза Руслана Марсовича не поддаётся каким-либо жанровым определениям. Это просто проза – поток письма, в который можно войти и дважды, и трижды, ничего не узнавая вокруг – как будто с каждой фразы она начинается – сначала. Каждый волен перетасовать колоду, прежде чем приступить к честной игре понимания. С точки зрения этой вольной, непредумышленной стилистики, пронумерованная страница – всё равно что меченая карта: заранее известно, куда её надо подсунуть. И такого рода шулерством была вся предыдущая литература, в которой листки раздавались читателю по намеченному плану – жизнь растасовывалась опытной рукой, в порядке «сюжета» и «композиции», чтобы автор мог переиграть читателя и внушить ему своё представление о жизни, свой эстетический «новый порядок». Новейшая русская литература больше всего боится именно этого предумышленного порядка, который железной рукой загонял бы читателя к счастью верного понимания, к счастью великой идеи. Над прозой Марсовича, разбитой, в соответствии с заглавием, на сотни «призм» и тысячи «кинокадров», бродит призрак посткоммунизма: история прекратила течение своё, её позвоночник – сюжет – распался на множество позвонков, как в стихотворении «Век» О. Мандельштама. Конец века. Вместо твёрдолапого и жестоковыйного хищника – нежные мураши, мельтешащие в разные стороны с лёгкими, взлохмаченными пушинками смысла в каждой фразе. «И руки тянутся к шариковой ручке, и ручка снова и снова рисует в блокноте “фигу” в разных ракурсах». Эта фига – искателям смысла и поучения; и шарик, легко перекатывающийся в этой ручке, пародийно вытянутой из пушкинской руки, более всего похож на ртутный, разбивающийся мельчайшими дробями. /…/ Где ванна, там и хлорочная вода, где бассейн, там уже и море. Где вода, там чаша, стекло. Где стекло, там осколок, боль, а значит – шанс на бессмертие. /…/ Движение от концептуализма к арьергарду – отступление в тыл истории. /…/
Если авангард стремился взорвать систему правил, то арьергард избавляется от них менее энергическим, более экономным способом – возводя в правило каждое словоупотребление. /…/ Арьергард отступает к самому языку, старается не говорить больше, чем говорит сам язык, – и поэтому делается могучим и свободным. /…/ Современная «авангардная» литература – рыхлое «перекати-поле». Не нам ли, арьергарду великой армии, суждено воткнуть в неё копье? Кажется, Марсович прав – все современные формы речи стремительно откатываются назад, в язык. В арьергард откатываются все литературные части, уставшие от боёв за передовые идеалы века, уставшие даже пародировать и передразнивать эти идеалы. /…/
Михаил Эпштейн
КРЫЛАТЫЙ ЛЬВУН
авторский подбор фрагментов романа
***
Жил-был львун. Говорю тебе – жил был львун. Я говорю тебе спокойно: «Однажды когда-то жил-был обыкновенный крылатый львун и было у него четыре ноги, хвост и два крыла». Однажды в январе львуна отвели в ясли. Побыл-побыл львун в яслях, пожил-пожил в январе – и устал: холодно, грустно. «Что ж ты, львун, плачешь?» – удивилась воспитательница и тихонько ущипнула львуна за попку. «Как же мне не плакать?» – спросил львун. «Что же ты, маленький, грустишь-печалишься?» – удивилась воспитательница и дёрнула львуна за пушистый хвост с кисточкой. «Как же мне не плакать?» – спросил львун. «Или не мил тебе наш зверинец?» – удивилась воспитательница и начала царапать улетающего львуна когтями. «Как же мне не плакать?» – думал львун, улетая в дальние страны, поднимаясь в самое небо, обдирая колени об кору зверинского дерева.
Шёл мимо январь-воевода, увидел дерево большое-пребольшое, увидел на дереве маленького крылатого львуна, увидел под деревом львунскую беду – зверинскую погоню. «Что вы, львунские лапы, будете делать теперя?» – спрашивает январь басом. «Будем мы львуна спасать – охранять» – отвечают четыре львунские лапы. «Что вы, львунские крылья, будете делать теперя?» – «Будем мы львуна спасать-выручать» – отвечают два львунских крыла. «Ну а ты, пушистый львунский хвост с кисточкой – что будешь делать теперя?» – «За ветки буду цепляться, львуну буду мешаться – схватит львуна погоня за хвост – за кисточку». «Слышишь, львун, – говорит январь басом, – отдай ты мне свой пушистый хвост с кисточкой – погубит он тебя». «Уж лучше сгинуть в стуже лютой!» – отвечает львун: «Не отдам пушистый хвост, не отдам с кисточкой!» Делать нечего – пошёл январь басом своей дорогой, а воспитательница – своей. И остался невоспитанный львун на дереве, в тёплые дальние страны – не улетал, и сегодня живёт, хлеб с маслом жуёт, пушистый свой хвост в небо макает и нам в зверинец рыбу бросает – всё по рыбке, да по рыбке, всё по рыбке, да по рыбке: «Ловись слово большое и маленькое!».
***
Трудно жить в январской стране, трудно втолковывать слова в медные уши, трудно продираться сквозь заросли и решётки. Но лучшей доли львун не искал, а родители сказали львуну: «Володя» и отвели львуна в ясли. Когда львун шёл утром в ясли, рядом с ними бежала простая собака. Концентрическими назывными кругами раздвигался мир к родительскому смыслу и львун знал, что в яслях есть ещё один Володя – который не львун, но ведь львун – Володя: и как же им жить? А был ещё Володя-певец (гитара) и Володя-вождь (индейские перья). Львун не называл собаку Володей и собака львуна любила, и съедала по дружбе половину противной сосиски, спрятанной за львунской щекой. Когда львун подходил к своим январским яслям, ему становилось «печаль моя ясна» и мамина сказка о волшебнике-пионере обрывалась на самом интересном, и собака прощально махала хвостом. Воспитательница щёлкала бичом: «Здравствуйте, дети». Ряды ящиков с нарисованными фруктами и ягодами всхрапывали и били копытами больно. Львун аккуратно складывал свою шкурку в деревянный ящичек с двумя вишенками и стыдил его: «Ты же не живой!». Приходил Володя – не львун, приходили другие – девочки, дети, мальчики, ребята.
Львуна проталкивали в столовую и он видел грустную кашу, которой и самой было обидно, что её заставляют лезть в львунский рот. Львун смотрел на кашу задумчиво и говорил ей, что она не виновата, а когда воспитательница кричала, что нельзя ничего оставлять на тарелке, львун порой спасал кашу в своих карманах, а порой долго сидел за столом и каша терпеливо смотрела на львунскую щеку, где кашин ребенок сидел – тихонько.
Львуны не едят кашу, львуны не пьют кисель, но особенно львуны не любят кушать разных зверушек, которых ловят и жарят специально для львунов – в январе.
***
[…]
***
Другого такого странного города, как Полонец, наверное никогда и не было. Сам воздух был здесь заражён, заряжен чем-то, что, как радиация, проникало и во дворцы необходимого начальства, и в хижины обывателей. Здешнее население, как и везде в Империи, благоденствовало и процветало, настраиваясь на задаваемую вышней администрацией волну, но было в поведении и в самом характере его, полонецкого населения, что-то, что оставалось неразгаданным все века полонецкой истории. Дело в том, что полончане не умели жить ровно и одинаково. Они как-то особенно таинственно, без специальных циркуляров и уложений, начинали то вдруг дико радоваться своей полонецкой жизни, то так же безгранично тужить – без всякого на то повода или, тем более, приказа. Странный они были народ.
… В этом городе не строят выше двенадцатого этажа. Официальная причина – сейсмическая обстановка, но и строители, и обыватели знают, что 13 – «незя», 13 – это кулак луны, гром, молнии – и сквозняк. Если бы даже его построили, там все равно жили бы – лишь вурдалаки и самоубийцы. Ступить с 12-го этажа вниз – к первому – это так же естественно, как из декабря вдвинуться в январище, – и никому не приходит в голову. Но на 13-том – так оскорбляемая душа поселяется сразу же – и взыскует, и чешется, и бьётся. Как оскорбляемая? Где поселяется? На крыше, на крыше – жила и живёт Она, которой мы с детства находим тайное имя… Ничего, ничего – молчание?
Полонец – требуют наши сердца.
Полонец – требуют наши глаза.
Мы начинаем движение – в Полонец.
***
Начиная мастерить Володино детство, мы особенно интересуемся опорными точками, узлами. Львун Володя, чтоб вы не забыли, – наша литературная персона, герой племени; короче – тип, типчик. Пользуюсь случаем – пожаловаться, как всякий акселерат, Володя худ, длинен и норовист.
Например, герою положено быть обобщающим: Хорошо. Так ведь Володя довел это безобидное требование до абсурда. С раннего своего детства, – неблагозвучного, хотя и литературного детства, – Володя был одержим идеей стереозрения, для которого – извольте видеть – нужно побывать во всех местах, как чистых, так и грязных – одинаково…
Текст становится львунской жизнью…
Львун cмотрит на то, что львун видит…
Хочу рассказать тебе, хочу двасказать вам…
Принимаясь моделировать ранние львунские впечатления…
Как утомительна – для тех, кто понимает – эта необходимость, эта неизбежность окончания каждого начатого предложения. Ведь каждый раз, когда с важностью надуваешь щёки для общепринятой речи, для по-вест-во-ва-ни-йа – получается конфуз, сбой и невнятный пшик – бормотание о самом языке, сплошной откат к предыдущему: и мерцающий герой и мерцающая тема.
Из манифестов – полистилистов и неопримитивистов, аллюзионистов и презентивистов, метаболистов и метаморфистов, экоцентристов и лаконистов, читателей, мистификаторов и психодилических нонконформистов:
ГОРИ, ГОРИ, МОЯ ЗВЕЗДА В МОЁМ ЛБУ!
ЛЕЙСЯ, ЛЕЙСЯ, МОЯ ЛЬВУНСКАЯ ПЕСНЯ:
ныне отпущающи!
***
[…]
***
Сказано: «Великая истина – это та, чья противоположность – тоже великая истина», вот почему в наше время так трудно митинговать и манифестировать. Постараешься запомнить одно, а потом вспомнится – совсем другое. Встретишь на улице человека с таким же, как у тебя плакатом «Я!» и скажешь с ним хором: «Мы…» Даёшь, мол, – единство! – но и автономии – тоже ведь не мешало бы, словом: «дерзай, но по временам мужайся и отдыхай!». И вот, прежде, чем написать слово на заборе или в журнале, приходится писать свой манифест, а если не хочешь быть – как объявление «Продам» – пригвождённым к столбу – позаботься об амбивалентности – будь валентен и 7 и 13. Все публикуемые ниже манифесты принадлежат группе моих товарищей – вот почему смело подписываюсь под каждым из них: «Львун лапу приложил».
Эклектики (из манифеста)
Мы пишем для новых читателей. Нельзя читать по-новому, но писатель может предложить свой принцип организации матерьяла и если этот принцип – хаос, эклектика, то мы вспомним Тэрнера и предположим, что, подчиняясь наиболее общим законам, сам текст, как живая самоизменяющаяся система, перейдет от полного «коммунитаса», открытости – к жёсткой структурности, в воображении читателя – или даже на бумаге.
И мы считаем однолинейность непростительным для литературы грехом, и мы не позволяем себе навязывать читателю концепцию в том виде, в котором она существовала доныне, т.к. хотя сама Эклектика и является, безусловно, концепцией, но – наиболее древней, наиболее близкой к природе (вещей).
***
Чтобы воспомнить что-бы-то-ни-бы-ло, львун представляет дом или улицу, где «это было», и каждый раз удивляется: совсем другой масштаб и везде – развешанные запреты: эпоха «нельзя». В доме львунской бабушки по отцу были разновеликие – в разные времена – полки с книгами и подоконники. Когда бородатый львун будет стоять у окна, удобно положив руки на подоконник, никто не увидит в глубине бороды маленького львунчика, карабкающегося через стул и батарею – к окну, никто не поймёт, как нужно было успеть до прихода бабушки из магазина – вдоволь насмотреться вниз через открытую форточку (нельзя!) и даже сам «борода» – вряд ли вспомнит, какие книжки пятилетний львун таскал с далёкой запретной полки. В доме львунской бабушки по матери был большой, как солнце, рефлектор (нельзя подходить!), раскладушка, на которой львун слушал бесконечную сказку про колобок и сообщения какого-то угрюмого ТАСА (нельзя прыгать!). Ещё в одном из этих домов был телевизор, который львуну нельзя было смотреть на ночь и в одном из домов была труба, по которой нужно было постучать три раза, чтобы пришла соседская баба-яга, тихая, светлая, без единой запомнившейся черты; чтобы она пришла, эта интеллигентная баба-яга и начала рассказывать львуну страшилки о непослушных, где приходили в гости утопленницы и девушки-вампирёнки, где путешествовала по ночному кладбищу ведьма с отрубленной рукой, но где самой загадочно – страшной была русалка, которая «на дуб лезла и кору грызла». Львун никогда не узнал, зачем русалка делала то, что делала, но зато понял, что может управлять страшными старушичьими чудесами, видя внутри головы ещё большее – собственное чудо: «Я вчера ездил на втанке!» – «Мне завтра подарили кучу оловянных солдатиков…». На трёх своих ногах приходило «нельзя». Львун возвращал двоюродному брату солдатов украденной армии. Львун бросал свои танки в песочнице и бежал, опасаясь обкакаться, – прочь. Но зелёные русалочьи яблоки делали своё дело и, температуря, львун видел на стенах солдатские ряды, оловянно и молчаливо марширующие в потолок, а с потолка – наискосок – к его подушке начинал своё движение огромный колобок, от которого бежали все звери: «ка-а-атится колобок, ка-а-атится!» – и телевизионные плоские люди исчезали под колобком, – хотя колобок и не двигался, но земля под колобок уходила, а львун лежал наказанный в углу и колобок всё начинал своё движение в лъвунскую сторону, одновременно стремительный и неподвижный: «нельзя».
***
Восходит только тот Марс, которого не проспали мы сами – с усами: не мразь – негодяйство, не мразь, и не горемыка – воин. Но честность, но мужественность – без барабанов.
А в армии, там – сплошное геройство, в полный рост: и первый волосатый кулак по губам – без возможности ответить, и первое изысканное оскорбленье – без права защиты. И неизбежные цыпки и отмороженные пальцы, и вечный бой – за место в столовой, в машине, на плацу. Её за место под солнцем, а за место в тени – борьба за возможность побыть одному – хотя бы час, хотя бы минуту. Через бесконечные полгода – когда перестанет сниться сестра с голубыми глазами Волги, когда не станешь «стучать» и командовать, когда начнешь сидеть в библиотеке и на «губе» – автоматически превратишься в «плохого солдата» и будешь мучиться этим и даже обещать командирам исправиться, но потом, на студенческих тусовках, вспомнишь свои злоключения не без гордости.
Погоня, бегство: шёл по книжной строке; впереди мечталось лицо, её лицо; назад звали одноклассницы – лень, ложь, жадность.
Погоня, бегство: бежал вверх, схватывая на лету книжную премудрость и глупость; в глазах её, как в зеркале, видя тех, кто мчится, кто скачет.
Погоня, бегство: чужие кони мчали вверх по строке, – в руках билась пустота, а волосы, её волосы – развевались против ветра.
Бегство. Погоня. Возвращение к себе, в школу. Пустое чёрное зеркало: «Остопятидесятилетило!».
Почему всё сложилось не совсем так, как мечталось в армии? Совсем не так. Абсолютно по-другому. Потому, что армейские ботинки плюхали по асфальту бестолково и жалобно. Потому, что на обратном пути, в пэру, потемнело в глазах и сбилось дыхание. Потому, что на следующий день будильник не зазвонил и Вова встал к обеду, покушал суп с котом, а потом… потом сидел в кресле и думал, почему? – почему всё сложилось вот так?
Ли-гляди-погляди, Кот Котонаевич, смотри: зарыдала, запылала береста – заскакал на трёх ногах кот. И не спасти свиток и падают зяблики, и замерз-озяб кот – серый лоб. Не уйти ему от дуба – не спрыгнуть с цепи: не львун ведь он, не львун, а полосатый котенок. Аника.
***
Нас называют «построкеры», нас называют шпаной…, но имя нам – арьергард и двенадцать ударов будут говорить об одном, а тринадцатый – кто предскажет?
Мучительно: вспомнить. Ведь и ты, брат, считаешь, что я неправ и виноват, неправ и неправ. Лимитчики, татары – мы рвёмся к причалам, мы рвёмся к теплу. На декабрьском белом снегу мы видели ключ – и откатываемся теперь, и возвращаемся домой, и стонем от удушья: «Я знаю, что будет потом. Да, я знаю, что будет потом».
Старшие братья скандировали «Дайте!», но не догадывались протянуть руки, а мы отступили – не для того, чтобы дальше прыгнуть, а – чтобы обойтись без прыжков и гримас, обломов и пролётов. Ведь мы шаманили в (/) месте, призывая «новый тип эстетической деятельности», но вот пришло время стать истопниками и каменщиками – кто вспомнит молчаливые дни с их сыновьями, если не месить голыми ногами глину прыжковой ямы?
«Них» – скажут презренные потомки и отвернутся. Мимо них – не сделавших шаг, не поднявших ключ. Них!
Из манифеста «построкеров»
… рок для нас – словарь фразеологизмов, которые можно использовать, не оговаривая автора, и у любого человека – в возрасте от 15 до 35 возникнет целая цепочка ассоциаций и хороший смысловой пласт, закреплённый звуковым и зрительным рядом. Рок-оперу с её возможностью совмещать в соседних пьесах сатиру и лирику, жаргон и патетику мы считаем наиболее адекватной сегодняшнему, наиболее концентрированной формой подачи мировоззрения. Итак, мы за то, чтобы осмысливать прозой все то, что за последние 10 лет было спето и продекламировано…
***
«Взгляд вперед – два взгляда назад» – мы жили по-соседству. Детский мой лес – тебе ли называть его маленьким запущенным садом? Детский лес – вдруг выскочат бесы и лисы. Детский лес – растёт вместе со мною: так же серьезно и значимо всё, как… два взгляда тому назад, когда у тебя был свой лес и я не знал о нём, и ветер склонял мои худенькие рябины вдалеке от твоих – вдалеке. Когда всё случится, как случилось уже – куда ты пойдёшь? Никто не знает, что такое «Киров», но куда бы, когда бы ни – ты всегда будешь настигнут длинной улицей, бегущей то вверх, то вниз. «И лицо её будет заплаканно…». Ну да, – откуда ты знаешь? – А ещё, ещё там будет река, и когда улица ринется ей навстречу (бесшумно, так как здесь ночь), когда горизонт потечёт по бровке асфальта (безымянно, потому что темно, потому что никто не знает что такое «Киров»), когда схлынет, как сон, угрюмый асфальтовый поток и заспанная земляничная физиономия сморщит нос – и кашель грома спросит у нас: Что будет тогда с вами? Что будет тогда? Что будет? – Небо этого дня как рука Чюрлениса, протянет нам одну – единственную, нашу звезду. Мы увидим друг друга, брат брата – и я расправлю плечи и бороду, а ветер надует мою рубашку, как одинокий, как алый, как парус.
Но потом всё случится, как просили, как разрешили: «Эх, загу-загу-загулял-загулял!» – потом ты продолжишь свой путь к остановке трамвая на улице Кирова: «Парень молодой-молодой!» – когда-нибудь потом произойдёт всё то, что случилось уже: «В красной рубашоночке, бардовенькой такой…». У бригадира строителей будут руки буржуина из «Вишневого сада», у бригадира строителей будет волосатая пылкая грудь под красной робой, у бригадира строителей будет твоё лицо. А твоя бригада обнесла уже двор нашего детства – забором, а твоя бригада жила-ждала в бараках – вагончиках, и в твоей бригаде не могло не быть каменщиков внутреннего детского дома, – откуда же здесь мелкий кустарник и площадь – имени Кирова? «Мы разгребали мусор и грязь, мы не знали, что будет потом – сквозь наши низкие небеса прорастает детский лес – стройный и корабельный».
***
И понимание вас, о светлые дни Большой Тусовки, не даётся в руки, не попадает под зуб. Воспоминанье, вас поминанье, – как сказал поэт – «вот и все, что было». Но какие же сладкие песни! Какие решительные жесты и красивые планы! Каждая наша девушка мечтала разродиться земным шаром, каждый мальчик твёрдо знал, что скоро, очень скоро, что скоро, очень скоро, что скоро, очень скоро, что скоро – он будет жить на солнце… На пороге, на переломе, на перекресте – мы спорили об общественной пользе и знали свою сторону баррикад.
Парк возле нашего дома всегда был излюбленным местом свиданий, тусовок и драк. Детскими кумирами были Третьяк, Гагарин и хулиган Кузя из второго подъезда – первые, лучшие самые. Двор наш был местом крупных дискуссий и тополиная метель не справлялась с восторженными, со злыми глазами, не забивала открытых ртов. Но всё это – времена Детства, Академии, Тусьни. На месте импровизированной академии – теперь чёрный рынок, его потные руки; и тополя – в синих шапках, и метель маскирует кольцо милиции, и снег покрывает невыросших детей.
А моё время болеет митинговостью,
а мой город предсказан баррикадам,
а вы все спрашиваете, почему я пишу анфас. –
Обстоятельства жизни всегда неповторимы, но наша – обещает стать уникальной: мы вдруг оказались без прошлого, без творящей руки, хотя и прожили детство в легенде, в сказке. Мы вдруг оказались без будущего, без светлого «коммунитаса» – хотя бы для внуков. На перекрёстке времён, на кресте настоящего – мы стоим обнажённые сознанием своей внезапной наготы и празднуем свою катастрофу, и верим – в своё сегодня, и: гори, гори, моя звезда в моём лбу; лейся, лейся, моя песня невинности – невиновности; накапливайся, накапливайс’я, пыль в дедовских башмаках, да в отцовских простынях: и вчерашний закат, и позавчерашний чай – опыт посева зубами дракона: кровь новая бурчит в нафталиновых мехах; новое вино стекает по усам – на шубы; листья новые поднимаются из земли – по ветвям, – по коням.
***
Так что ж, я начинаю…
Вот подожди: час-сей-час я стану угрюмым творцом, и горестные путевые заметы начнут разматываться неспешно, чав-вели-чав-о. Них!
И как же я осмелюсь? И как же я начну? 2000-1989 – вот двенадцать лет – вот время, когда буду говорить вам слова, когда буду в ваших глазах видеть себя отражённым – вот двенадцать зим. Не нужно пробора в волосах, не нужно тысячекратной мозаики: сквозь метель мы знаем – 12; мы чувствуем – 12; мы видим ясно: Возмездие.
И машины станут поливать Садовое – молоком, но злосчастье поселится в нашем доме и станет макать когти в кисель тротуара, и станут бить Куранты: Г..ройка-семеркат-рой-касемеркт-ройка-семер-ка…» – и тузы Василия Блаженного потеряют объём и плоть – соски медведицы, вскормившей бессчастный тринадцатый Рим.
Последняя птичка-галочка великой стаи. Отметка в Книге посещаемости: были, пили, текло.
Из манифеста «монтажников»
… Символом современного искусства становится Монтаж. Каждый живущий сейчас и здесь видит в окно одинаковые вещи, решает близкие, почти похожие проблемы (чем более «здесь» – тем более похожие). Собственная физиономия проявляется лишь в акцентах, лишь в способе компоновки увиденного, короче говоря – в Монтаже.
Остановиться на этапе сбора впечатлений и наблюдений – значит остановиться до начала настоящей работы, до искусства. Всё, что написано человеческой рукой, оправдывает своё включение в текст лишь работой на общую идею Монтажника…
***
Когда львуну пытались помогать и способствовать, он раздражался и рычал: «Я сам!». Когда львуна долго выдерживали в шести стенах квадратных комнат, он говорил «Я посёл» и смеялось эхо: «Наш посол пошёл». Когда самому львуну начинало казаться, что он уже большой, зубатый и взрослый, обязательно появлялись оборотни и львун неизбежно соскальзывал, ломая ветви, вдоль детского своего дерева, которое едва-едва начинал различать сквозь наитие, соскальзывал львун, не ломая ветвей, соскальзывал – то к корням, то к вершине.
Скрипи – скрипи, моя ручка – самописка. Волнуйся – волнуйся подо мной, сонное царство. «И вода-то спит, и земля-то спит, и по сёлам спят, и в городе спят». Одна лиса – купалочка не спит, львунским хвостом ворожит – то погладит, то укусит, то погладит, то укусит.
Ночует купалочка в колодце – смотрит лиса на звёзды. «Расти, расти львунский хвост, расти с кисточкой!». И пробивает львун городские этажи. И нравится львуну городское житьё-битьё. Пошёл сам посол: Бьёт купалочка посла по левой полужопице, бьёт осла по правой.
Смотрит лиса на звёзды – засыпает купалочка в ванной. Таскает посол изо лба кишочки, да кушает. Засыпает львун в городском мате – ругани, да повторяет:
Уж ты неси меня, лиса, неси любимая,
от светлых тел, да от тёмных дел,
от высоких этажей, от чужих земель,
от дремучих девочек, от крутых мальчиков –
из тринадцатого царства, из тринадцатого государства».
И однажды вдруг вырвется львун из квадратной тайны, и никто – никто львуну не поможет – не поспособствует, когда примется он выдёргивать свои молочные зубки, – братьев своих ордынских, –когда станет он бросать их в кулак луны. Сосредоточенно.
***
…открывать в любом месте и читать в любом направлении…
В целом же, все достоинства и недостатки арьергарда проистекают не только из его способности впитывать любые ходы и находки как новейшей, так и древнейшей культуры, и не столько от ироничного подчеркивания своего – на сегодняшний день – «завершающего» места, а – главное, от предугадывания, предчувствия некой новой сверхфилософии, которая навсегда покончит с утопией поступательного движения заре-на-встречу и, одновременно, с концепцией Конца – во всех её проявлениях. Мы видим ясно, что такая философия с необходимостью включит в себя и науку, и политику, и проч. Найдёт завершение и вечное стремление литературы, особенно отечественной, стать «больше себя», не совпадая, в то же время с религией. Ах, славное времечко! Но постойте, ведь оно же – как Плюсквампортфель – никогда не наступит. – Ну вот, опять он со своей честностью. Ведь не наступит, не придёт! Но система-то координат нам нужна же – скажи же? Да нет, не нужна. Бросать друг в друга краеугольные камни – зачемзачемзачем?
«Кажется мне, что дальше всех, всё-таки, пойдёт тот, кто не знает, нет, не знает – куда идти, вот» – бормочет львун и с важностью надувает пушистые щёки. И вот – щёки его уже видны со спины текста, а львуна ещё нет. «Три сестры у меня да будет, три сестры» – Кто я такой?». С мешком кефира до Великой стены» – Ну кто я такой? «В Бобруйск ездил? Ездил в Бобруйск?! – Ах, боже мой, ну неужели я птица? «Гори, гори, моя звезда!».
Для скромного львунского замысла достанет 7-12 слушателей-читателей, но вот самих арьергардистов – «последних» – должно стать – не меньше орды, и не позже, чем завтра.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены