ВАЛЕРИЙ ЮХИМОВ
МЕДУЗЫ МУРАНСКАЯ ВАЗА
***
где пращур пещерный жирафа чертил утончённо
рубилом по камню в окрестностях чада,
чтоб каменной лодкой отплыть со своим зоосадом –
ты спишь и не слышишь, вода прибывает. под чёрной
завесой чачвана над чёрной водой, в промежутке,
костра проступало мазком светотени на стенах
письмо и сплетаясь с корнями растений,
казалось арабскою вязью, когда бы не жуткий
славянский акцент в синодальном прочтении касры.
ты спишь и не слышишь, вода подступает в тумане,
по сходням торопятся львы – не москва ли за нами,
и smoke on the water три раза взрезается красным.
вода прибывает и дождь расцветает над молом
эзоповой фразой и взгляд карантина в наркозе,
как дождь, близорук, и надрывно кричит пароходик –
ты спишь и не слышишь, и кофе паршиво помолот.
***
начало положил водопровод. покуда
боги оставались на местах, кто стал бы замечать,
что варварам назначена вульгата и ссуда
на устройство водовода, и пенсии орлиная печать
за выслугу аттилле. vox populi,
избравшего варраву как предтечу рыжебородого,
достиг и наших во поле
краёв с берёзою, что некому суродовать.
они уже расселись за столом,
и дом не твой и речи безобразны,
их собственных певцов стремительный надлом,
стремительный, и оттого – заразный.
***
всего лишь комок биомассы,
наросшей на хилых костях,
что выполз на берег талассы
и там засиделся в гостях
отмеренный датами прочерк
с короткою тенью на юг,
неотличимый от прочих
тире и дефисов вокруг.
продукт языка, воплощённый
цепочкой обрывистых слов,
к нему возвращается чёрным
штрихом, как в щеколду засов,
как лязгает в раме затворной
серифом засечковый шрифт –
сизифа коринфского ордер
и старого замка лафит.
что камень заталкивать в гору,
что воду таскать в решете
учения анаксагора
о первопричинной тщете –
пустое, как множество смыслов,
как чаша, которая на
другой стороне коромысла
уравновесит меня.
***
дождь разворачивался в роман,
идя третий день кряду.
греки намокли, охрип тимпан,
приказав трое осаду.
обложило. читать – не спать,
страницы пухнут от влаги в трюме конском,
слепому бояну псалом слагать –
как у стен илионских…
дождь даждь нам днесь, джошуа, море слёз
хлещет волнами в танце иродиады
так, что голову потерять, как сказал бы делёз,
в симулякре этой аркады.
день восьмой, дождь стоит стеной –
что он делал восьмого дня?
курва-девка сидит за стеной
и никак не разжечь огня.
нет позвонить марии, и все дела,
скажет – в четыре, в десять – паром одесский,
что ему дождь, потому как идут дела
на ришельевской.
аве, мария, салют, мария, шолом,
как хороши папиросы попова salve,
ночь впереди, утром уходит паром,
и пишет дождь о доблести и славе…
***
в этом языке было лишь прошедшее время.
без планов продаж, прогноза погоды и любви до гроба.
в особенности с последним, карандаш выпадает из рук и молчат оба.
и вчерашний счёт вывешивается в гареме.
с настоящим временем тоже были проблемы.
впрочем, какие проблемы с отсутствующим временем.
да и слова такого не было, все деяния и намерения
были фактом, исключающим пролегомены.
процветали хронисты. к гадалкам куда податься.
руководили контекст и врождённое чувство слова.
если ей говорили, что, дескать, прекрасна снова,
она понимала, что значит пора отдаться.
жизнь была простой, так как сбудется только то, что было.
как цыплята осенью, как «гоп!» после прыжка –
парашют всегда открывался, а если нет – то не прыгай, пока
не стало им счастье, вырубленное в камне зубилом.
и от счастья такого горбясь в настоящем и будущем временах,
сослагательно распирала гордость подвздошье
и перфектно снашивались к сроку подошвы,
и судом грозился монах.
***
в накинутом тюле в окне голосила ущербная,
словно признала жильца в воскресение вербное,
ночь на излёте дорожкой по водам затихшим
водит иглой затупившейся слишком
в правописании, шорох и плеск – откровение книги морфея,
море приходит за податью, нам оставляя морфемы,
словно расписки, на мокром песке в воскресенье.
тюлевый занавес тронул сквозняк светотенью.
***
когда усталая судомойка
изогнувшись, сгребает остатки в бачок,
только шевелились усы богомольца
и слюну сглатывал нервный дьячок.
сие нового времени есть картина,
в новом свете, сказал бы ньютон,
когда тени плетут паутину,
которою наблюдатель опутан.
взгляд скользит вдоль диагонали,
к центру масс возвращаясь снова,
по которому засандалил
опорный, выпущенный в основу.
так проспект, где снует человечество,
обрывается площадью водосбора,
куда сносят ручьи изречества
в отложения под собором.
***
вояжируя из А в Б (вояж, вояж!) и обратно,
вектор пути, испытанный многократно,
ставит точку в ведомости – нулевое сальдо,
вспоминаешь покрытую, в свое время, асфальтом
недурного качества, приятную во всех отношениях
или во многих; в порядке личного утешения –
дороги требуют меньше ухода и платы; сожжению
подлежат мосты, но не их продолжение.
ККК
медузы муранская ваза в ознобе
сучила корнями, взбираясь к поверхности, барух спиноза
стекло шлифовал, сквозь него в отраженье гляделась
сестра её, лыбидь, которой молочную зрелость
украсил народный орнамент на аверсе кратером оспы, в затменье –
как будто засижено мухами блюдце с вареньем.
на свет отражённый всплывает полночная стража,
на встречу с еленой куинджи спешит с караваджо,
на мутном стекле расцветают набухшие жилы,
всё выше и выше стремится народец служивый,
всё тянется к свету, не зная, что свет обжигает,
когда через выпуклость линзы его пропускают.
щербатость монеты бледнеет и тихая ночь вырастает молитвой,
астроном прицел поправляет – двоится звезда, хотя пишется слитно,
как мост сабанеева многоопорный, как старость
тускнеющей бронзы, в которой горгоны двоится картавость,
кариатид на бульваре, фиакров, французских романов,
которые не пережил, ставший фельдманом, бывший романов.
от кратера к кратеру краткой походкой крадётся избушка, скрывая
двух гусениц птичьи следы, там из моря дождей выплывает
склянка мутного стекла из-под импортного пива,
там зелёная тоска как сосновая доска на заборе сиротливом,
там в болоте снов хрустальных гусь раскинулся, sic transit,
вновь дрожит сирени куст в переулке старика костанди.
СЕЙВОЙЯ
брюссель прирастал кружевами, в своём огороде
растя поголовье в жабо, вот откуда парадный фламандский портрет
неизвестного, чтоб не сличили случайно, что вроде
и шея длинна, но при взгляде на шею согласия нет,
как ни сядут глядеть – на поверку выходит мавроди.
неизвестный брюнет –
уточнит скрупулезный аптекарь сыскного приказа, –
карбонарий возможно, предтеча смутьянов и прочих бомбил,
сочинитель тлетворных романов, рассадник и он же, разносчик заразы,
и т.д. и т.п., тот что виллам войну объявил,
в картотеке проходит по делу транскрипции с кличкою полимераза.
цирюльник севил
точил инструмент, напевая про сказки савойского леса,
про музыку сосен, про то, что и выпить не грех, коли так,
так сладко щекочет спуманте при слове одесса,
когда наполняется ниццы граненый маяк.
и шею втянул кучерявый наследник савойской принцессы.
редактор маньяк
главу усекал за главой, шла работа над новым романом,
где шапки и головы, словно капуста, летели долой,
в котором царь ирод последовал за иоанном,
а хунвейбины прошлись по рассаде великой стеной
и плакала маша, когда вырубали бурьяны…
и мячик катился и шарик летел голубой.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены