БОРИС БЕРЛИН
ТРОГАТЕЛЬНАЯ СКАЗКА
– Скажи, а если завтра война?
– Ну и что? Разве что-то изменится для нас?
– Для нас нет. Но для других?
– Послушай, это невозможно. Мы не можем спасти всех.
– Верно, не можем. И всё-таки, скажи. Скажи, вот если завтра война?
– Ну зачем сейчас об этом? Брось, ну.
– А когда же? И почему не сейчас?
– Потому что.
– Ну пожалуйста. Я хочу, чтобы ты ответил.
– Потому что в такой трогательный момент и про войну. Какие-то странные у тебя мысли.
– А почему трогательный?
– Я же тебя трогаю.
– Да и ещё как. У нас с тобой каждый момент трогательный, но разве из-за этого отменят войну?
– Пойми, война идёт давно. Война идёт всегда. Только нас с тобой она не касается.
– Потому что меня касаешься ты?
– Именно так, радость моя. Именно так.
– Чур, я буду первая, – произносит она внезапно охрипшим голосом, уставившись на меня хитрым зелёным глазом. Другой, тоже зелёный и не менее хитрый, укрылся под растрепавшейся чёлкой.
– Хорошо, – я соглашаюсь и умолкаю.
– А почему ты не спрашиваешь, в чём именно первая?
– Так ты ведь всё равно скажешь. Сама. Ты же у меня болтушка и нетерпёха, вот я и жду.
– Ага, ждёшь, значит. А если я не скажу?
– Скажешь, скажешь, куда ты денешься? Ты теперь от меня никуда не денешься.
– Ну ладно. Так и быть, – она улыбается, и в который раз за сегодня встаёт солнце.
– Я имела в виду: чур, я у тебя буду первая. Первая-у-тебя, – она растягивает слова, словно пробует их на вкус. – То есть я понимаю, что ты давно не мальчик и всё такое, но…
– Про «всё такое» давай поподробнее, а? Я опрокидываю её на спину и целую – всю, всю, всю, с головы до пят.
– Ты совсем не даёшь мне говорить, – она с трудом переводит дыхание.
– Почему? Ты только что сказала мне столько всего.
– Я не шучу. Людям свойственно иногда разговаривать между прочим.
– Так то обычным людям.
– А мы?
– Ну как тебе сказать? Обычными мы были, но только до тех пор, пока я тебя не встретил и не разглядел. В общем, мне очень трудно вспомнить, как, собственно, было раньше. Каким был я или какой была ты. И вообще, я же знаю тебя именно такой, как сейчас – переливающейся. Такой же, как я.
– И куда же я переливаюсь?
– В меня. Причём во всех смыслах и всеми цветами радуги. А я тебя пригубливаю, потому что я это занятие очень люблю.
– Саша!
– Ну что, Саша? Я уже тридцать два года Саша.
– Слушай, неужели это я на тебя так влияю?
– Как так?
– Пагубно.
– Пагубно? А что, пожалуй. Па-губ-но. С тех самых пор, как я тебя пригубил, с самого первого раза.
– Ты хулиган. Кто-нибудь из твоих женщин говорил тебе, что ты хулиган? Только честно.
– Если честно, то хулиганка это ты.
– Почему?
– А у тебя каждый вопрос с двойным, а то и с тройным дном. И поэтому, говорю тебе как на духу, ни на первый, ни на второй ответа у меня нет. Нет и точка. И мне совершенно непонятно, что вообще ты имеешь в виду.
– Я вовсе не ревную, если ты об этом.
– Это почему? Как это не ревнуешь? Это, знаешь ли, обидно. Очень.
– А мне нет. Я же сказала, что я у тебя первая, и так оно и есть. А те, которые до, были у тебя другого – не у тебя вовсе. Момент такой наступил, когда они кончились, а ты начался. Для меня начался.
– Трогательный. Трогательный момент.
– Ага. Ах ты, Саша мой, Сашенька мой. Как же я тебя…
Влип я с концами, по-настоящему. Потому что – а как же по-другому? С ней, с Наташей моей, никак. А начиналось всё буднично так: обычная ежегодная медкомиссия на допуск к полётам. Врачи, процедуры, разные и много. Всё как всегда.
– Садитесь, майор. Жалобы есть? Головные боли, головокружения, сон нормальный? Самочувствие при перегрузках?
– Сон нормальный, доктор, жалоб нет. Хотя, знаете, есть одна.
– Рассказывайте и поподробнее.
– Сосед у меня есть, на саксофоне играет по ночам, спать не даёт. Хобби у него, понимаете. Если бы ещё играть умел, а он врёт – уши вянут. Мне их потом неделю поливать приходится, верите?
Она заглядывает в карточку, наклоняет голову, и я вижу её затылок и хвост светлых волос.
– Александр, м-м-м… Сергеевич, хм, надо же. Слава богу, хоть не Пушкин. Так вот, Александр Сергеевич, у меня сегодня ещё восемь таких, как вы, а детский сад закрывается в пять, в семнадцать ноль ноль по-вашему.
– Зачем вы так, доктор? Таких, как я – я один. А у вас мальчик или девочка?
– Не мальчик и не девочка. То есть…
Я делаю испуганное лицо, а она смеется.
До сих пор не понимаю, как я её тогда учуял?
В детский сад за её племянником Генкой мы поехали на моей машине. Потом пили чай у её сестры на кухне и тоже всё время чему-то смеялись, но уже чему-то своему, то есть нашему и вместе, я это сразу почувствовал. Когда стемнело, я отвез её домой, но почему-то не к ней, а к себе. И знаете, ни один из нас этому не удивился – ни она, ни я.
Всё началось, как я и сказал, буднично. До войны оставалось ещё целых три года, но Наташа почувствовала её гораздо раньше и испугалась. Вместе со страхом пришло исступление. Поначалу была в этом какая-то безоглядная прелесть – когда торопишься жить, а времени мало, всё делается другим – и цвета и звуки. А от прикосновений бьёт током. Иногда насмерть, ну и что?
Собственно говоря, закончилось всё тоже довольно буднично, как и начиналось. Но об этом пока рано, я лучше обо всём по порядку. Потому что сразу о том, что и как произошло, нельзя, невозможно.
Я – лётчик. Военный лётчик. А потому прежде всего дисциплина, иначе никак. И стало быть, на чём я остановился? Вот-вот – что от прикосновений бьёт током.
Она меня никогда не провожала, не как другие жёны. Делала вид, что и не волнуется вовсе. Никогда я не слышал от неё что-то вроде: «Береги себя». Никогда. И ведь знал, что любит и не просто любит, а… Однажды не удержался, спросил: «Почему ты никогда меня не провожаешь? Я же не слепой, вижу, как ты беспокоишься».
Она посмотрела на меня серьёзно, дунула на чёлку и сказала:
– А зачем? Мы же и так ни на минуту не расстаёмся. Ни на минуту. И мне неважно совсем, в воздухе ты или на земле, дома или нет. Мы всегда вместе, вот и всё. А когда ты летаешь… Я, конечно, волнуюсь, так же, как и все, но я знаю, что с тобой ничего случиться не может. Не может и всё.
– Это правильно, но всё-таки откуда такая уверенность?
– Очень просто. Ты же знаешь, что мне без тебя жизни нет. Умру я без тебя, Саша. Разве ты сможешь мне такое позволить? Ни за что и никогда. Поэтому и беречь себя будешь очень-очень, понимаешь?
– Но бывают обстоятельства, – не унимался я.
– Обстоятельства – производные судьбы. А судьба у нас с тобой на двоих одна, и я ношу её вот здесь, под сердцем, как ребёнка. Так о чём речь?
Иногда её выдавали глаза – потемневшие, запавшие, голодные. Я заглядывал в них, и мои становились такими же.
Когда случались командировки, я заранее запасал ей продукты, наказывал обязательно готовить себе горячее и есть побольше фруктов. «Конечно, не беспокойся», – улыбалась она в ответ, и я улетал. А когда возвращался, повсюду валялись скомканные шоколадные обёртки и пустые пачки сигарет. Продукты оставались почти нетронутыми, лишь на плите меня дожидался «изпоследнихсилсваренный борщ» – именно так она его называла.
– Понимаешь, из последних сил его сварила. Утром и днём работа, вечером ты, ночью совсем-совсем ты.
– Погоди, ну погоди. Что ты такое говоришь? Меня же неделю не было. И какой такой я был у тебя вечером, скажи, пожалуйста? Или ночью?
– Обычный. Строгий, ласковый, хмурый, нежный, недовольный, непредсказуемый. Мой. Ты же знаешь, какое у меня воображение. Вот я тебя и воображала всё это время, но ты не становился от этого менее реальным.
Я брал её на руки и нёс в спальню.
И не говорите мне, что так не бывает.
Иногда она говорила странные вещи:
– Моя душа на кончиках твоих пальцев.
Или:
– Трогай меня, трогай меня ещё. А теперь совсем ещё, затрогай меня до смерти.
Как-то она спросила:
– Скажи, а если бы мы не встретились, ты бы меня всё равно искал?
– Нет, откуда мне было знать, что такое возможно? Это как: иди туда, не знаю, куда, принеси то, не знаю, что. Так выходит.
– А как было у тебя?
– А у тебя?
– Очень просто: я ждала и дождалась.
– А я… У меня всегда было только два варианта. Первый самый простой: сбежались-разбежались. На запах, на зов, неважно. Временно и никаких обязательств.
– Саша, ты циник.
– А как же, обязательно.
– Ну а второй?
– Второй – это когда время подошло гнездо вить и семью строить. Тогда уже не по запаху, а по инстинкту, что ли. Ищешь ту, которая не предаст, заботиться будет о тебе, о детях. Ну, а если ещё и запах, совсем значит повезло.
– А теперь? У нас?
– А что у нас? Оказалось, есть ещё один вариант, третий, который становится единственно возможным, конечно, если с тобой это случилось.
– Какой же?
– А ты будто не знаешь? Трогательный – когда я тебя трогаю – вот так и так, и так. И сколько бы я тебя ни трогал, хочется ещё больше. Всё время ещё больше. А тебе?
– Давай ещё…
И она, Наташа, стонет, как поет, и нет этой песне ни конца, ни края.
Во веки веков.
Аминь.
Беременность оказалась самая что ни на есть настоящая – со слабостью, токсикозом, перепадами настроения и всем, что полагается. Вот только бояться я стал за неё ещё больше, чем раньше. И всё время сам себе удивлялся, надо же чудо какое. Да не одно, а целых два. Вернее, две. Две женщины, большая и маленькая, и такие, вот не знаю, как сказать… мои, совсем, до конца, понимаете? В самом буквальном смысле на всю жизнь.
Война началась неожиданно. Они всегда начинаются неожиданно, даже, когда ждёшь и знаешь: вот-вот. Она была какая-то странная. Вроде бы небольшая, как бы ненастоящая, да и война ли вообще? Разве что кровь – её, как всегда, хватало с избытком. «Воевать малой кровью» – слышали такое? Не верьте, малой крови не бывает, потому что, если она вытекает вся – сколько её там в каждом из нас – то это вся кровь на свете. Просто, правда?
Но нам особо раздумывать не положено, да и ни к чему, если честно, потому что проще. Вот и не любил я, когда она начинала задавать свои вопросы. Странные они были, и не ответить на них было трудно, а отвечать еще труднее.
– Скажи, а быть дезертиром – это как?
– Страшнее этого нет. Для солдата – нет.
– Это страшнее, чем умереть?
– Смотря, как умереть, понимаешь? Если долг, если за дело, то…
– Я понимаю, это не так уж и страшно. Может быть. Но страшно тому, кто остался.
– Хм, пожалуй.
– И всё-таки. Вот – дезертир. Я понимаю, конечно, это на самом деле ужасно, плохо. Но вот представь себе, если бы все солдаты на свете одновременно стали бы дезертирами? Представляешь?
– Честно говоря, нет, не совсем.
– Но ведь это так просто! Все солдаты, все мужчины встают и уходят. Расходятся по домам. И война кончается. Совсем.
– Война не кончится никогда, этого просто не может быть, хотя что-то в твоих словах, конечно…
Или:
– Скажи, а кто виноват в этой войне?
– Не знаю. И разве виноват кто-то один?
– Один, два, десять, сто, неважно. Но если бы ты знал – кто?
– Пойми, я солдат. Я исполняю приказы. Ты спрашиваешь невозможные вещи.
– Невозможна только война. Остальное – и хорошее и плохое – люди заслужили.
И ещё:
– Иногда мне кажется, я могла бы убить. А ты?
– Что значит убить? На войне убивают, и я солдат.
– Нет, не на войне. Не так.
– А как?
– А вот если бы я знала, кто в этом во всем виноват, то не пожалела бы его.
– Пожалела бы. Ты женщина, к тому же, беременная женщина. У тебя инстинкты, какое там убить. Глупости.
– Ты не знаешь, на что способна беременная женщина. На что способна беременная я.
Наши трогательные моменты становились всё реже и всё исступлённее. Поступал очередной приказ, и я снова улетал, иногда надолго, а война всё не прекращалась. Как же она тосковала. Как же тосковал я. Ни ей, ни мне нельзя было показывать виду, и мы улыбались – она сквозь слёзы, а я… улыбался тоже. Мы обнимались и прощались каждый раз навечно.
– Ты ничего не забыл? Проверь.
– Ты же знаешь, я никогда ничего не забываю. И учти, если в моё отсутствие ты будешь замечена с сигаретой…
– Глупый. В твоё отсутствие я буду отсутствовать тоже. С тобой вместе.
– Как это? Знаешь, в кабине лишнего места нет. Самолёт, он только снаружи большой, а на самом деле…
– Всё равно я рядом в каждом твоём вылете. Всегда. И поэтому всё будет в порядке, всё будет хорошо, слышишь?
– Знаю, маленькая ты моя, знаю. И даже, если кабина окажется мала, у нас с тобой ещё целое небо. Наше – одно на двоих.
Мы стоим на пороге и я трогаю губами её волосы. Отрываюсь. Поворачиваюсь, открываю дверь, делаю шаг.
Она шепчет мне вслед как поёт:
– Лю-у-у-блю-ю-ю…
Во веки веков.
Аминь.
Её увезла «скорая» накануне моего возвращения. Соседка начала было рассказывать что-то про сильное сердцебиение. Или про слабое, я не понял. Я бежал в больницу, просто бежал и повторял про себя: «Сердцебиение…» – и ещё не помню, что.
Больница была совсем недалеко. Сказали: нельзя, пока нельзя. Вот за него-то я и ухватился – за это «пока».
Я сидел и ждал, а в ушах звучало всё время одно и то же: «Трогай меня. Затрогай меня до смерти»…
Врач вышел уже под утро. Долго смотрел на меня и что-то говорил – я не слышал. Потому что всё понял по его глазам. И не поверил. Даже когда меня провели к ней.
Мы долго оставались втроём – она и я, и… Наташа не дышала, и я не дышал вместе с ней. Вместе. Ведь нашу судьбу она носила под сердцем, как и нашего ребёнка. Именно в этот момент я и вспомнил, что сказал мне врач: «Слабое сердце. Перегрузки, волнения, стресс. Война. Для вашей жены это оказалось слишком».
С тех пор я всё время думаю не о том. Не о нашей неродившейся дочке и не о том, что Наташи больше нет. Я знаю, что нет, ну и что? Меня ведь тоже уже нет. А вот – как же страшно ей было умирать одной, без меня. Я спрашиваю себя, кто во всём этом виноват? И война, которая длится – что мне делать с ней дальше? Что мне делать дальше с собой?
Когда мой самолет войдёт в последнее пике…
Нет, не так.
Как она говорила? Это не так уж и страшно – умирать. Страшно тому, кто остался.
Я остался, поэтому…
Вот если бы точно знать, кто виноват?
Может, хоть кто-нибудь знает – подскажите.
И в свою самую последнюю секунду я смогу, я успею их
НЕ ПОЖАЛЕТЬ…
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены