Не знаю, кто первый так сказал. Улица-то всего из шести домов. И называется – официально так, по крайней мере, написано на указателе – Павленко. Советский писатель, который вполне благополучно пережил на ней и тридцатые, и сороковые-роковые, и сталинские, и немного хрущёвские. По преданиям, напрашивался на обеды к классикам, а в те годы просто известным писателям, и затем отправлял, куда надо, вполне пристойные, не особо обижающие хозяев дач, донесения. И даже приукрашивал слегка действительность. А ведь редкие очевидцы, случайно или не совсем случайно оставшиеся в живых, вспоминают «чёрный воронок». Частенько, особенно по ночам, катил он по писательскому посёлку.
Рассказывают, как бежала за зловещей машиной Лидия Сейфуллина, известная в те годы своими пламенными повестями. В ночной рубахе, рыдая. Её плач раздавался в окнах именитых дачников: Ивановых, Афиногеновых, Пастернаков, Фединых. Ведь увозили её любимого мужа, журналиста Правдухина. И увезли навсегда. Как и других обитателей Переделкина – уникальных писателей – Бабеля, Пильняка, Зазубрина, Артёма Весёлого, Бруна Есенского. «За что берут людей?» Этого не мог понять даже Борис Пастернак. А ведь о его прозорливости ходили легенды. В этой дикой абсурдности, в которую превращалась дачная жизнь, талантливым, особенным невозможно было понять, принять такую Россию.
Уже сейчас, по прошествии почти двух десятков лет, не понимаю – как могла не остановить, не задержать, не поговорить, или просто не спросить какую-либо малость, ерунду – ведь мимо, мимо, каждый день проходили сплошь знаменитые, странные и, даже страшно подумать, просто гении. Правда, есть маленькое оправдание. Мне – девятнадцать. Я влюблена в своего Бориса Леонидовича. А через дом, из дачи номер три, выходил когда-то живёхонький Борис Леонидович Пастернак. Не выходил – пробегал, пролетал нашу часть «Павленки» в развивающемся прорезиненном синем плаще.
Через родник, через змеёй вьющуюся Сетуньку, вприпрыжку к деревянному домику, который он снял для своей музы Ольги Ивинской. С большой долей недоброжелательства вспоминала о ней моя любимая соседка Тамара Владимировна Иванова. Иначе как стукачкой не называла, и это за нашими-то чудесными «высокими» чаепитиями, где часами читался наизусть Блок, где как бы присутствовали Всеволод Иванов, Константин Федин, Александр Фадеев и незабвенная Лиля Брик. Всегда в её руках – синий томик стихов Бориса Леонидовича с лежащей поверх позолоченной лупой.
– Ах, Алла, если бы мне было восемьдесят четыре! Я бы горы сдвинула, – говаривала Тамара Владимировна в свои девяносто шесть. А вообще-то никакие не девяносто шесть. Всегда маникюры, педикюры, и как бы случайно слетевшая с плеча бретелька от сарафана. «Тело не стареет», – думала я, всякий раз глядя на это мраморное плечо. У некоторых. Особой породы женщин.
Дом-музей Пастернака, как я говорила, точь-в-точь наш. Кораблевидный, с овальными балконами. Один архитектор, один год возведения. Люди, ошибаясь дачами, частенько наведывались к нам.
– Вы к Борису Леонидовичу? Проходите, – подшучивал над экскурсантами мой муж Борис Леонидович Рахманин, отворяя калитку. Коттеджи принадлежали Литфонду, наши ворота были всегда распахнуты, поскольку внешне дом – абсолютная копия пастернаковского, вот народ и валил к нам. Тем более, дорожка, ведущая к крыльцу, усаженная разноцветными клёнами, была такой божественной красоты! Как тут было не устоять и не пройти по ковру из красно-жёлто-зелёных листьев. Ведь когда-то эти кленки были привезены из самой Канады американской женой первого поселенца нашего дома – знаменитого когда-то Александра Афиногенова.
Пастернак в тяжёлый тридцать седьмой, когда со дня на день Афиногенов ждал ареста и не мог ни писать, ни существовать нормально, навещал его ежедневно. Утешал. Практически заставлял работать. Сохранилось кресло, самовар и столик, за которым они проводили свои нелёгкие вечера. Ведь когда писатель поселялся на даче, она была уже обустроена и на ней стояла лёгкая плетёная мебель. В некоторых домах всё это сохранилось в единичных экземплярах. Уже как реликвии. Американская жена изводила Афиногенова диковинными диетами, и зачастую после скудной еды он нырял в потаённую калитку к Ивановым. «У вас случайно не осталось котлетки от обеда?» – интересовался он.
Несколько поколений писателей сменилось после Александра Афиногенова. Сплошь знаменитые. Сплошь советские. В нашем коттедже проживала семейная пара пожилых литературоведов. Причём поженились они ну в очень преклонном возрасте. Он – известнейший из известных – плохо видел, можно сказать, не видел вовсе, но, благодаря некоему замечательному эскулапу, прозрел. И что же он видит? Перед ним предстала его любимая – умная, талантливая, о литературе знает всё, но… Она так далека была от того идеала, который нарисовал себе за эти годы знаменитый филолог! Он представлял себе чуть увядшую Мэрилин… А перед ним стояла дама мягко говоря…Ну очень далёкая от совершенства. От неожиданности и даже ужаса старец упал в обморок. Позже всё это сгладилось-слюбилось – умные всё же люди и благородные. Они прожили оставшуюся жизнь очень даже счастливо.
Однажды, прогуливаясь по нашей «Павленке», я встретила даму. Она буквально бросила в меня цепкий острый взгляд. Прокаштаненно-нашатененные, гладкособранные в пучок волосы. Набеленное, всё ещё вполне красивое лицо. Чуть поодаль, опираясь на трость, плёлся дяденька Катанян. Её последний муж – специалист «в области главного человека её жизни – великого Маяковского».
– Смотри, это же сама Лиля Брик, – прошептала я, обращаясь к мужу.
– Это не Лиля Брик, это прекрасная, хорошо сохранившаяся мумия, – пробурчал он. С жалостью, как мне показалось. Ещё при жизни Лили Брик моя подруга, специалист по Серебряному веку, собралась взять у неё интервью. Перед поездкой в Переделкино, на дачу Ивановых, где в ту пору жила прекрасная Лиля, её проинструктировали, как вести себя, какую картину похвалить, какую фотографию отметить, что правильно вспомнить. Она всё это выполнила, и встреча прошла радостно для обеих. Интервью получилось живым и даже оригинальным. Бабушка-то умная всегда была. Недаром самые значительные мужи вились возле неё пожизненно.
Лиля Юрьевна жила в торцевой части дачи номер четыре. После смерти крупного писателя, до конца ещё не понятого Всеволода Иванова, его вдова Тамара Владимировна, а прежде любовь самого Исаака Бабеля, пригласила Лилю Брик пожить у неё на даче. Она знала, скучно не будет. Ведь Лиля Брик, благодаря Маяковскому, была известна далеко за пределами России.
И правда, по прекрасной уютной аллейке, ведущей в дом, прогуливались сестра Лили Юрьевны, писательница Эльза Триоле, её муж, знаменитый француз Луи Арагон. Представляете, по нашей-то «Павленке» вышагивали великий кутюрье Пьер Карден, Майя Плисецкая, представители клана Мессереров. А аллея была гораздо длиннее всех наших, так как в войну дом сгорел и талантливая неугомонная Тамара Владимировна собственноручно начертила план дома. Она отодвинула его на много метров от прежней постройки, точно скопировав пастернаковский коттедж. В связи с этим прогулки стали довольно протяжёнными, и можно было не выходить за пределы калитки, так как здесь было чудно. Молодые берёзы, ею же посаженные, и восхитительный черёмухо-сиреневый сад. Огромный павловской эпохи стол застилался белоснежной скатертью, красивые люди, интересные тосты на русском, французском, английском.
Дружба двух великих вдов продолжалась не слишком долго. Совместные завтраки и обеды быстро закончились. Лилина часть дачи была теперь за стеной.
– Мы оказались из разных профсоюзов, – сказала мне однажды Тамара Владимировна. И больше к теме «прекрасной Лили» не возвращалась. А Лиля Юрьевна продолжала ежедневные пешие прогулки с мужем по аллее классиков мимо окон великого Пастернака. Из этих самых окон звучал когда-то незабываемый голос:
Пронёсшейся грозою полон воздух.
Всё ожило, всё дышит, как в раю.
Всем роспуском кистей лиловогроздых
Сирень вбирает свежести струю…
Почему-то, когда пишут о Лиле Брик, называют её некрасивой, удивляясь, как могли в неё влюбляться такие незаурядные мужи! Неправда, даже и в преклонном возрасте в ней было… Было что-то, что больше красоты, гораздо больше. А что… Этого нельзя выразить словами. Это какое-то запредельное несегодняшнее понимание в лице, слегка даже суровом. Словом, не нашего профсоюза личность. Тамара Владимировна была права.
Зоя Богуславская, писательница, жена знаменитого поэта Андрея Вознесенского, выходила за пределы своего сада на «Павленку» помахать руками. Она вращала ими, вздымала их вверх так, словно хотела взлететь. В течение всей жизни она так энергично, так азартно служила Андрею, такие грандиозные проекты придумывала, а главное, осуществляла! Одна премия «Триумф» чего стоит! Я нисколько не сомневалась – взлетит, обязательно взлетит не сегодня, так послезавтра. И не нужно думать, что причина – какой-то банальный остеохондроз.
Кажется, совсем недавно нас с мужем пригласил на эту дачу живший в ней до Вознесенского Константин Александрович Федин. Какой-то очерк потребовался о нём в газету. В саду перед домом в гамаке полулежал – язык не поворачивается говорить о возрасте – человек немолодой с такими тонкими, благородными чертами лица, такими точными жестами, каких я не видела больше в своей жизни. Никогда ничего подобного я не встречала. Он был абсолютно нарисован. Ну нельзя в этой нашей жизни остаться с таким лицом. Революция, Гражданская война, Великая Отечественная – и такая осанка, такой неповторимый взгляд в никуда, аристократизм. Он был немногословен. Сейчас вспоминается – на наши вопросы ответами были сплошные «нет»: «Нет времени, писать трудно, вспоминать больно». Серьёзный возраст, невосполнимые утраты.
Шел шестьдесят восьмой год. И Константин Александрович уже написал в «особой тетрадке брошенных начал», как он её называл в отличие от радостных записей начала жизни в Переделкино: «Опостылело всё вокруг и в самом себе». Не вовремя мы пришли. А впрочем…. Как это ужасно контрастирует с прежними записями, где он пишет: «Величайшее наслаждение на Земле – утро в саду в этом вот переделкинском доме».
В этот фединский дом Андрей Вознесенский переехал не сразу после кончины Константина Александровича. Он жил по соседству на улице Тренёва в большом доме на две писательские семьи. Это было время уплотнения. Но, в отличие от московских коммуналок, всё отдельно: каждому писателю всё своё – вход, кухня и другие удобства. Второй этаж этого дома занимал Сергей Баруздин – прозаик, больше известный как главный редактор журнала «Дружба народов». Высокий, поджарый, он чем-то напоминал комедийного артиста Филиппова. Помню короткое письмецо в редакционной упаковке, которое он прислал моему мужу с оповещением о том, что они хотят напечатать его повесть «Часы без стрелок». Странно, что эта невинная вещица вызывала в то время неподдельный ужас в литературных кругах: «Как можно помещать убитого солдата в другое время, другие обстоятельства жизни?» Но он, Борис Рахманин, поместил – оживил солдата Васюкова, который прошёлся по современному тогда ещё Ленинграду с тяжелыми думами: а стоило ли мучительно погибать ему и его друзьям, чтобы у власти были не те, мягко скажем, люди? Чтобы чиновники разворовывали то, что они защищали во время войны? И храбрый Баруздин решил, что стоило. Народ – он хороший, а злодеи – они всегда были и будут. И мелким бисерным почерком – его записка у меня сохранилась – подтвердил это.
Так вот, по второму этажу со своими нелёгкими думами ходил серьёзно-мрачноватый Сергей Баруздин, а на первом со своей энергичной музой с палиндромным, воспетым им именем Оза, поселился Андрей Андреевич. Но… Об этом позже.
Как бы ни называли наш проулок – аллеей классиков, аллеей Бориса Леонидовича, но до сего дня висит стрелка: «Музей Пастернака – улица Павленко».
В самой первой даче этой улицы жили так называемые писатели-деревенщики – Борис Можаев, Владимир Солоухин. Хотя называть их так можно с большой натяжкой.
Большие писатели, крупные личности. Можаев жил замкнуто, на даче появлялся нечасто. Здесь жила его очень мудрая жена, говорившая с лёгким прибалтийским акцентом. Крупный, литой Солоухин пребывал здесь постоянно. Любимые дочки, жена, слава – всё как полагается классику. Его зять, сын известного академика, спал в предбаннике. Все знали, что на даче у Владимира Алексеевича была несметной стоимости и красоты коллекция картин и икон. И классик решил: если придут неожиданные гости что-либо украсть, лучше пожертвовать нелюбимым зятем, чем даже и самой скромненькой иконкой. Возможно, всё это – шутка, но пересказывают её до сих пор на полном серьёзе.
Застроено дикими огромными коттеджами любимое пастернаковское поле, которое он называл «Неясной поляной», закрыта дурным серым забором Сетунька, но почему-то по-прежнему течёт родник. Родник, к которому до сих пор съезжаются отовсюду толпы людей. Родник, мимо которого проскакивал Борис Леонидович к Ольге Ивинской: «…Ты всей белизны своей сквозной волной со мной». Сколько раз встречала я неторопливо, с эмалированным китайским бидончиком шагающего к роднику Владимира Алексеевича Солоухина. Как было бы интересно теперь с ним поговорить, повспоминать.
– Здравствуйте, девушка, – поздоровался он однажды. – Христос воскресе!
От неожиданности, восторга и ужаса я воскликнула: «Спасибо!»
– Ой, ой, воистину воскресе! – закричала я вслед. Неторопливо и как-то фундаментально продолжал свой путь к роднику описатель земли русской и вологодской в частности.
Борису Можаеву достаточно было алюминиевого чайника, вероятно, любил свежую воду, а лишний раз пройтись к роднику – прекрасное удовольствие. Ступеньки древние звенели и бренчали. На каждой до самой воды выбиты имена любимых барышень строителя: Галчонок, Маша, Вероника, Таня. Сейчас лесенка к роднику деревянная, а старые и фактически уже старинные ступеньки выбросили. А ведь по ним ступали и Пастернак, и Вознесенский, Федин и, вероятно, Анна Ахматова, которая приезжала к кому-то в гости на крайнюю шестую дачу, за которой и течёт родник. Дача сгорела в войну, сейчас там кирпичный двухэтажный коттедж, построенный сплошь для литературных начальников. Прежних и теперешних.